1917, или Дни отчаяния — страница 67 из 114

– Вот даже как? Мы нарушили свои обязательства?

– Нет. Но вы перестаете существовать как субъект, способный обязательства исполнять, – произносит Ротшильд медленно и раздельно. – Вы перестаете существовать как государство. Армия разваливается на глазах. Власть превратилась в фикцию. В России теперь все решают солдатские комитеты, не так ли, Мишель? Советы, состоящие из солдат, матросов и пролетариев, определяют политику, экономику, военную доктрину?

– Это не так! У нас есть Директория… Это то же правительство…

– Это так, – резко обрывает Терещенко Ротшильд. – Вы ничем не управляете. Вы не контролируете армию. Вы не контролируете свою территорию. Вы даже столицу контролируете условно. У вас не двоевластие, не анархия – это разложение, Мишель. Керенский объявил Россию республикой, но сделал это слишком поздно. В апреле народ носил бы его на руках, а сегодня… Сегодня он кажется всем лицедеем, пытающимся спасти бездарно сыгранный спектакль. Республика – не охлократия, если ты помнишь. Республика – форма правления, а не способ скрыть импотенцию власти.

– Мы готовим Учредительное собрание…

– Мишель, я твой старый друг, я хочу тебе и твоей семье только добра. Веришь?

– Да.

– Я также хочу добра твоей стране. Я хочу, чтобы Россия выжила в этой схватке. Не потому, что я ее люблю: не буду обманывать – она мне безразлична. Но ее крушение – это катастрофа для всего мира. Когда вместо мощной империи твоим соседом оказывается огромная территория, на которой нет ни закона, ни страха перед наказанием за дурные поступки – это кошмар, от которого хочется поскорее пробудиться… Все, что вы делаете, обречено на провал. Вас ждет распад на части, кровь, разруха, а потом… Потом, если вам повезет, найдется кто-то, кто железной рукой соберет все под один флаг. Ты видишь тут место для либеральных идей? Я – нет. Учредительное собрание – мираж, который Керенский придумал вместо цели. Слишком поздно. Тебе надо было послушать Мориса. Он видел ситуацию как никто другой…

– Ты не веришь, что мы удержим власть?

– Ни на минуту. Нельзя удержать то, чего нет. Вы на пороге катастрофы, Мишель. Войска бегут. Немцы становятся на оставленные вашими армиями позиции без единого выстрела. Вы сломали вертикаль – не бывает войск, где нет командиров. Армия, не подчиняющаяся приказу – просто толпа. Сброд. Флот недееспособен. Вас победили не кайзеровские войска. Вы сами себя победили. Думаю, в самое ближайшее время немцы начнут склонять вас к сепаратному миру.

– Этому не бывать! – резко говорит Терещенко.

– Верю. Вы не пойдете на предательство. Но будете ли вы у власти через месяц? Или два? Или три? Если идеи губят страну, то, может быть, стоит пересмотреть идеи?

– Это означает, что на вашу помощь мы можем не рассчитывать?

Ротшильд качает головой.

– Ты отказываешься меня слышать, Мишель. Еще месяц-два, и нам будет некому помогать.


28 сентября 1917 года. Петроград. Вечер

Немногочисленная толпа ждет, пока трое мужчин крушат дверь в заведение под вывеской «Оптовая торговля братьев Сомовых». Запоры трещат под ударами лома, запорная планка отрывается.

Двое мужчин, похожих на дезертиров, смотрят за процессом.

– И точно там есть? – спрашивает один из них.

– Точно, – говорит второй и шмыгает носом. – Приказчик здешний сказал. Для рестораций завезли. Богатым бухать можно, это нам нельзя.

– Ничо, – ухмыляется первый. – Ща и нам будет можно!

Толпа бросается доламывать двери. Женщины, мужчины ломятся в узкие двери, давя друг друга. Изнутри лавки слышны крики, звон бьющегося стекла, мат.

По улице бегут люди, но они спешат не для того, чтобы навести порядок, а чтобы участвовать в грабеже.

С грохотом рушится деревянный щит, закрывавший витрину – его выносят изнутри. Звенит выбитое стекло.

– Хде, бля? Хде? – орет кто-то внутри. – Ломай, сука!

Слышен треск досок. Визгливый женский хохот.

– Еееееесть! – кричит женщина. – Тута!

Из лавки начинают выбегать с добычей: кто с несколькими бутылками в охапке, кто с деревянными ящиками, кто с набитыми сумками.

Многие начинают пить тут же, несмотря на мелкий дождь, который летит с небес сплошной стеной. Внутри лавки усиливается крик, потом щелкает выстрел. Кто-то визжит. Палит револьвер – раз, второй, третий. Теперь из лавки выскакивают, словно на пожаре. Мужчина в картузе, только что выпивший из горлышка бутылку, падает навзничь. Оступившись, через упавшее тело летит на землю женщина с полным подолом бутылок. Часть из них разбивается, а часть катится по мостовой. Женщина на четвереньках бросается за ускользающей добычей, но бутылки расхватывают те, кто оказался рядом.

За разбитой витриной начинает плясать огонь. Валит дым, сначала жиденький, а потом все сильнее и сильнее.

Люди вываливаются из магазина, кашляя, на некоторых горит одежда. Пламя за витриной уже стоит стеной. Страшно кричат те, кто выбраться не успел. Горящий человек выпрыгивает из лавки через стену огня. Он падает в лужу и катается, пытаясь затушить горящую полушинель. Еще один, не допрыгнув, падает на осколки стекла, торчащие вертикально, и моментально замолкает. Толпа не пытается тушить разбушевавшийся огонь. Кто уже слишком пьян, кто скрывается со спиртным за пазухой. А кто, хихикая, смотрит на пожар, попивая из горлышка.

Обгоревшее тело замирает в луже.

Толпа расходится, шатаясь. Остаются только уснувшие пьяные и мертвые тела.

Капли дождя шипят в языках пламени.


30 сентября 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко. Вечер

Входит Михаил Иванович, ставит у порога небольшой дорожный саквояж. На Терещенко мокрый плащ, шляпа вся в потеках. Служанка принимает плащ, Терещенко стряхивает шляпу.

Из комнат выбегает Марго.

– Мишель! Наконец-то!

Марг обнимает мужа. В дверях показывается няня, держащая на руках маленькую, одетую словно кукла, Мими.

– Какая жуткая погода, – говорит Мишель, прижимая жену к себе. – Я еще не помню такого сентября… На улице натуральный потоп – по Миллионной течет вторая Нева.

– Слава Богу, ты приехал, дорогой! – щебечет Марг по-французски. – Мы тебя уже заждались!

– Мы? – удивляется Терещенко.

– Мы! – подтверждает мужской голос, и в коридоре появляется Дорик.

Он постарел, осунулся, перестал походить на вечного мальчика. Залысины стали больше, на лбу пролегли морщины, но Федор Федорович по-прежнему элегантен. Он в мундире, выбрит, но, несмотря на улыбку, видно, что он очень устал.

Братья обнимаются. Видно, что они искренне рады друг другу.


Столовая.

На столе остатки ужина. Ночь. Некому убирать посуду.

В пепельнице полно окурков. В воздухе пласты табачного дыма.


– И что твои мастерские? – спрашивает Терещенко.

– Я свернул производство. Последнюю мою машину на фронте сбили в июле. Денег я не получил за последние пять. Строить самолеты без денег и покупателя – дурное и дорогостоящее дело. Так что… У меня больше нет мастерских, братец. Мечта умерла. Все плохо, Мишель…

– Поэтому уезжаешь?

– О, нет! – говорит Дорик. – Вовсе не потому… Уезжаю я, Мишель, от дурного сна…

– Ты веришь в сны?

– А как же в них не верить? Вот – дурной сон. За окном…

– Погоди, погоди…

– Да чего тут годить, братец? Ты же видишь, куда все катится?

– А куда все катится?

– В тар-тартары! Ты что? Всерьез думаешь, что сможешь удержать в узде то, что выкатилось на улицу?

– Это народ, Дорик. То, что выкатилось – это и есть народ.

– Нет, Миша. Народ – это мои литейщики, мастера, столяры. Это мельник наш, Прохор, когда трезвый… А это, прости, не народ… Народ не может уничтожать страну, в которой живет!

Дорик наливает в бокал коньяку. Щедро, пальца на три.

– Ты плохо понимаешь происходящее…

– Так объясни! Ты же у нас министр! Целый министр иностранных дел! У меня вообще масса вопросов к тебе!

Он выпивает коньяк в несколько глотков.

– И первый вопрос, – продолжает Дорик. – Зачем все это?

– Что «это»? – раздраженно спрашивает Терещенко.

– Вот это все! Ваши игры политические, масонские – все эти свержения и восстания… Чего вы добились, Мишенька? Ну нет теперь в России царя… Так и России скоро не будет! Что не съедят снаружи – доедят изнутри. Вы же проигрываете со всех сторон! Эсеры, эсдеки, анархисты, народники, межрайонцы, большевики эти безумные с меньшевиками… Как ты только это запоминаешь? Тьфу! Разве могут найти они общий язык? Да они будут собачиться между собой даже в горящем сарае!

– Это называется демократия, Дорик. Это то, чем ты восхищался в марте. Ты же говорил, что в восторге от того, что власть взяло самое демократическое в мире правительство!

– Не-е-е-т, Миша! – тянет Федор Федорович. – Это не демократия. Это называется бардак. Вы ничего не добились за эти полгода. Вы заигрались. Вы окончательно просрали страну. Хочешь совет? Бери в охапку Марг с детьми да тетю Лизу и беги отсюда до самого Парижа… Хоть пешком, хоть на поезде, хоть на перекладных! Целее будешь. Будем жить с тобой у моря, без ледяных дождей, ветров и революционных потрясений – пить шампанское, есть устриц и ходить на яхте. Лазурный берег хорош в любое время года. В Ницце больше не будет революций, точно говорю – французы давно этим переболели! А здесь, братец мой, скоро начнется грандиозный катаклизм, такой, что небо покажется с овчинку. А от катаклизмов положено держаться подальше.

– Ты зря думаешь, что все так плохо…

– Нет, Миша, я не думаю, что все плохо! Я твердо знаю, что все очень плохо. У тебя дочь. У тебя беременная жена. Заканчивай свою игру в Робеспьера. Войти в историю можно по-разному, но все-таки лучше живым…

– Я попробую уговорить Марг ухать вместе с тобой, – говорит Терещенко помолчав. – И маму.

– А ты сам?

Терещенко качает головой.

Дорик снова наливает себе в бокал коньяку, выпивает, закусывает. Лицо у него краснеет.

– Дурак ты, Мишка, – выдавливает он с натугой. – Как есть дурак. Последний романтик нашего сраного времени. Пропадешь ведь ни за что…