1917, или Дни отчаяния — страница 96 из 114

Михаил перебегает за поленницу дров и едва успевает скрыться за ней, как несколько пуль ударяют в деревянные плашки.

Терещенко ложится на землю, аккуратно высовывается из-за поленницы и видит отползающего противника. Михаил стреляет, но промахивается – его пуля пробивает шину автомобиля преследователей. Еще выстрел. От дома стреляют в ответ – пуля вспарывает костюмную ткань на плече Михаила, он прячется за поленницу.

Слышны звуки шагов – убийцы берут Терещенко в клещи.

Михаил внимательно прислушивается, перекатывается к другому краю поленницы и, вскочив, стреляет в грудь не ожидавшему его появления противнику. Тот падает.

Терещенко снова прячется за дрова, а потом быстро, почти на четвереньках, бежит в сторону деревьев, окружающих поляну.

И вовремя – второй наемник выскакивает из-за автомобиля и выпускает пулю в то место, где только что прятался Михаил. Убийца замечает бегущего прочь Терещенко и стреляет вслед: раз, второй, третий… Пуля пробивает полу пиджака Михаила. Он спотыкается и падает, переворачивается на спину, вскидывает браунинг, ловит идущего на него убийцу на мушку. Выстрел! Убийца пригибается, свинец пролетает над его головой. Он все ближе и ближе. Терещенко жмет на спуск, выстрел – снова промах и затвор браунинга замирает в заднем положении.

Убийца вскидывает наган, Михаил пытается встать, но ноги скользят по траве.

Выстрел. Наемник опускает оружие, падает на колени, а потом рушится лицом в землю.

За его спиной Ларс Бертон с дымящимся револьвером в руке.

– Что…ты…так…долго… – выдавливает Терещенко, задыхаясь.

– Прости, – говорит Бертон, опуская револьвер. – Ошибся поворотом. Сложно ехать без фар даже в собственный рыбачий домик.


Рыбацкий домик

На крыльце сидят Бертон и Терещенко.

– Ну и что? – спрашивает Терещенко. – Будем вызывать полицию?

– Плохая идея, – отвечает капитан. – Зачем нам неприятности? Особенно тебе, русскому эмигранту? Места здесь малолюдные. Никто ничего не слышал. Море рядом.

– А машина?

– Море рядом, – повторяет Ларсен.


Невысокий обрыв, под которым плещется вода. Терещенко и Ларсен толкают к краю скалы машину, в которой сидят два мертвеца.

Автомобиль летит вниз и падает в море, поднимая тучу брызг.

– Прохладно, – говорит Терещенко, поеживаясь.

– У меня в буфете есть бутылка коньяку, – говорит капитан. – Помнишь, мы собирались напиться?


Июль 1918 года. Петроград. Дом, где располагалась квартира Терещенко

Вечер.

Возле подъезда останавливается автомобиль. Из него выходит Дарси, прощается с водителем и входит в дом. Когда он начинает подниматься по лестнице, из укрытия выходят два человека и разряжают револьверы ему в спину.

Убийцы убегают. Тело Дарси остается лежать на ступенях.

Глава двенадцатаяВа-банк

Август 1918 года. Швеция. Стокгольм


Терещенко останавливает машину возле отеля и быстрым шагом идет к парадному входу. В руках у него огромный букет роз.

Он взбегает по главной лестнице, сворачивает в коридор и звонит в двери. Цветы он держит перед собой так, чтобы закрыть лицо.

Дверь открывается. На пороге – мать Михаила – в темном строгом платье под горло, сухолицая, с плотно сжатым ртом.

– Вы к кому? – спрашивает она по-французски.

Михаил опускает букет вниз.

– К вам, мадам! – говорит он со смехом и обнимает мать.

– Миша, Мишенька, – в голосе Елизаветы Михайловны искренняя радость, но выраженная очень сдержанно. Она тоже обнимает сына и даже касается его щеки губами. – Как же я рада тебя видеть! Но что это за дурацкие усы, Мишель! Они тебе совершенно не идут! Откуда ты узнал, что мы здесь! Мы же только сегодня прибыли!

– Гулькевич сообщил! А где Малик, мама?

– Пошел знакомиться с городом. Он плохо перенес морское путешествие, до сих пор приходит в себя. Я отпустила его подышать и развеяться. Я надеюсь, Стокгольм безопасен?

– Совершенно! А как ты перенесла такой длинный путь?

Они проходят в гостиную – номер мадам Терещенко люксовый, большой, с несколькими спальнями.

– Куда хуже, чем мне хотелось бы, – отвечает Елизавета Михайловна. – Но я рада, что наконец-то в безопасности… Я больше беспокоилась по поводу Коленьки, ты же знаешь, его здоровье не стало лучше от перенесенных потрясений.

– Я счастлив, что вы наконец-то здесь! Прислугой ты еще не обзавелась, как я вижу, так что скажи, куда я могу поставить цветы?

– Вот ваза…

– Что сейчас в Петрограде, мама?

– В Петрограде – большевики, Михаил. Это единственное, чего сейчас в Петрограде с избытком. Дела плохи. Все, кто может, уезжают. Нам повезло, что мы покинули страну до того, как убили этого палача Урицкого и стреляли в твоего большого друга Ленина. Пишут, что в России начался красный террор и выехать стало еще сложнее…

– Я читал в газетах о покушении. Жаль, что не наповал.

Елизавета Михайловна крестится.

– Прости меня, Господи… Так думать грешно, Михаил, но осудить тебя я не могу. Всем им желаю казней египетских. Знаю, что нельзя так, грешно, но желаю всей душой. Наши дома в Киеве разграблены, заводы не работают, персонал разбежался. Я оставила часть семейной коллекции в Петрограде, в Русском музее, под расписку, и привезла с собой лишь несколько офортов…

Терещенко тем временем водружает на стол вазу с цветами. Мадам Терещенко видит руки сына и замечает на его пальце обручальное кольцо. Лицо ее застывает, угол рта начинает подергиваться, она замолкает на полуслове.

Михаил поворачивается к ней и натыкается на взгляд, которым можно испепелить даже камни.

– Мама? Что случилось?

– Что у тебя на руке?

В первый момент Терещенко даже не понимает, о чем идет речь.

– Ты о чем?

– У тебя на руке… Это обручальное кольцо?

– А… Вот оно что… Да, мама, это обручальное кольцо!

– И кто она? Твоя избранница?

– Глупый вопрос… Маргарит, мама. Мы поженились здесь, по ее приезде…

– Против моей воли? – выдавливает из себя Елизавета Михайловне.

Голос у нее становится надтреснутым, и она судорожно расстегивает крючок под горлом, чтобы освободить дыхание.

– Мама, мне 32 года… – начинает Михаил.

– Я знаю сколько тебе лет! – кричит мадам Терещенко, жилы на ее шее вздуваются. – Мой запрет жениться на этой французской кокотке для тебя ничто?

– Мама!

– Ты думаешь, что можешь плевать на мои просьбы и запреты?

– Да, мама… – говорит Терещенко твердо. – Я полагаю, что могу сам решать, какие твои просьбы выполнять, а какие пропускать мимо ушей. И запрещать мне ты ничего не можешь…

– Ты говоришь такое своей матери?

– Мама, я был министром финансов России, министром иностранных дел, пережил тюрьму, побег, покушения на свою жизнь, а ты все еще полагаешь, что можешь приказывать мне, что и как делать?

Елизавета Михайловна молчит, но лицо ее не предвещает ничего хорошего.

– Мама, – говорит Терещенко примирительно, – Марг спасла меня, я обязан ей жизнью… Я по-прежнему тебя люблю, но отныне я принимаю свои собственные решения.

– Собственные решения… – повторяет эхом Елизавета Михайловна. – И где твоя счастливая супруга?

– В отеле. Кстати, хочу тебе сказать, что мы ждем второго ребенка…

– Она беременна?! – восклицает мадам Терещенко. И выражение ее лица становится кисло-сладким, будто бы в елей выдавили лимонного соку. – Вы ждете ребенка? О, как это трогательно! Значит, доктор все-таки ошибся!

– Мама, давай не будем ссориться…

– А мы не будем ссориться… Я просто расскажу тебе, мой дорогой сын, одну историю. Но сначала задам вопрос… Скажи, Мишель, а твоя любимая жена не рассказывала тебе о том, что с ней случилось не так давно?

– А что с ней случилось?

– Можно сказать, что ничего, если она не нашла нужным поставить тебя в известность… В ту ночь, Мишель, когда тебя арестовали, наша дорогая Маргарит пропустила через себя взвод, а может быть, и два – я не уточняла. И приползла к дверям моего дома – окровавленная, с вывернутым влагалищем и разорванным задом…

С лица Терещенко медленно сходит краска, нижняя губа дрожит.

– Она ничего тебе не рассказывала о той ночи, сынок? Не поведала, как она, твоя законная жена, а теперь и носительница нашей славной фамилии, побывала в роли солдатской шлюхи? Странно… Откуда такая скрытность?

Руки Елизаветы Михайловны судорожно рвут платок.

– Ты лжешь… – сипит Терещенко. – Ты лжешь мне, мама…

– Ну что ты! Зачем? Я спасла ее в ту ночь, Мишель. Я позвала доктора, который ее зашил, остановил кровотечение. Это я не дала ей умереть! В моем доме она лежала в горячке, и это я, слышишь, я поила ее отварами! И она меня отблагодарила… Лучше бы она…

– Мама!!!

Мадам Терещенко переводит дыхание. Лоб у нее в испарине, губы налились синевой.

– Ничего, сынок… Послушай меня в последний раз, потому что ноги твоей в моем доме больше не будет, пока она носит нашу фамилию. Послушай и запомни – мужчины в роду Терещенко всегда женились на достойных женщинах, на женщинах, равных им по происхождению, уму. На скромных и верных хозяйках, преданных семье матерях, на женщинах, которые за всю свою жизнь знали только одного мужчину – своего мужа! Когда умер твой отец, я была еще молода, но никто и никогда больше не коснулся моего тела. Ни один мужчина после твоего отца, ни один мужчина до него…

– Она не виновата…

– Конечно же нет… И я глубоко сочувствую ее несчастью. Как женщина… Но я никогда не приму ее как жену моего сына. Она не только не равна нам по положению. Теперь она…

– Замолчи!

– Каждый раз, когда ты будешь вожделеть ее, помни, что она – нечистый колодец!

– Замолчи!!!

Михаил нависает над матерью. Кулаки его сжаты, зубы оскалены.

Мадам Терещенко встает перед ним, брезгливо кривя рот. Рука с указующим перстом протягивается в сторону двери – сухая костистая лапка гарпии.

– Уходи, Михаил. Уходи прочь! И не смей показываться мне на глаза! Видеть больше не хочу белошвейку и ее выродков! Ни ту, что есть, ни то, что будет. Вон!