1917. Неостановленная революция. Сто лет в ста фрагментах. Разговоры с Глебом Павловским — страница 29 из 39

в данном составе.

– Разве не отсутствие демократических институтов, которые позволяли бы контролировать их действия?

– Нет, в первичном акте трагического осознания ясно одно: в чьих руках сверхоружие – и кто они, эти люди?

Сахаров осознал чудовищность ситуации, при которой мы, советские, персонифицированные в вождях, лишенных человечности и наделенных абсолютом власти, можем извести жизнь на Земле. Осознав глобальную угрозу и приняв на себя ношу решения, он реализует ее – все чаще, все больше – в защите отдельных людей, участии в их жалких судьбах! Этим обратным ходом Сахаров и развивается в трагического протагониста. Он обнаруживает способность приобщать других к своему решению. Выходит на безумную идею: ради спасения людей надо, чтобы и на Западе довооружались!

Переход к защите частной судьбы обогатил его первоимпульс. Им он заражает людей, которые, может, так бы не действовали, да и вообще не способны к действиям. Но пример Сахарова, просачиваясь в полуматерную человеческую советскую толщу, помогает рядовому человеку почувствовать себя источником власти. Пусть в неразвитых, зачаточных формах.

Будучи человеком европейского типа, Сахаров в общем не вписывается в Запад. Для него процедурные моменты важны (он рациональный человек и ученый, для которого существенна процедура). Вместе с тем по-человечески выговоренное слово имеет для Сахарова не меньшее значение, чем ювелирно отработанная процедура. С этой точки зрения он человек российский без натяжек. Реализовавший то, что России XIX – XX веков никак не давалось: чтобы человек, принадлежа интеллигенции, брал на себя решение общих судеб, оставаясь самим собой, интеллигентом. Из Сахарова был бы прекрасный президент России, но и тогда он оставался бы Сахаровым.

Важный перелом – его выход из капкана старых слов. Раскрепощающее слово вызволяет человека из инерционной риторики сталинского слова-поработителя, слова-вертухая. Подымаясь у Шекспира на гигантскую вершину, протагонист – это человек, который признал предопределенность и действует в ее рамках. Он ее трагический оппонент, в этом трагедия. В диалоге с предопределенностью настает момент, когда одинокий человек становится равносилен всеобщей предопределенности. И что-то здесь переламывается!

Когда я ему про это сказал, Андрей Дмитриевич бросил вскользь – да, это бифуркация. Так говорит человек, установивший личное равновесие между мыслью, профессиональной работой и далеко отстоящим поступком. Для него история – вещь непредопределенная и в силу этого непредсказуемая. Но хотя история непредугадываема, из этого не следует, что человек не смеет воздействовать на ее ход.

Человек действует в меру того, что определил для себя безусловным. Он не знает вес совершаемого, при убеждении, что внутренне обязан так поступить. Он не знает заранее места того, что он совершит, в непредсказуемом движении. Протагонист знает только, что его поступок – последняя открытая ему форма власти над слепым процессом.

78. Россия не доросла до трагедии. Сталинское выравнивание смертями. Русские недопоражения

– Легко сказать, что Россия и ее судьба трагичны. Но вернее сказать, что Россия, всей судьбой тяготевшая к трагедии, почему-то до трагедии не доросла. Трагедия ведь не сумма смертей, горя и гибели. Это духовная работа, которой люди извлекают нечто важное из своего поражения. В этом смысле Россия до трагедии недотягивает. Лишь в некоторых личностях, подобно Сахарову, возникло умение действовать в нетрагедийной и послетрагедийной атмосфере.

В чем же дело? Разве за эти годы я узнал о Сталине что-то, склоняющее к лучшему мнению о нем? Я и тогда довольно знал наихудшего. Вместе с тем родилось отвращение к тому, как Сталина используют в игре, которую именуют «политикой», но которая политикой не является. В политике всегда есть игра, но не такая, как эта.

Для меня сегодня заметней сталинское выравнивание, патологическое и душевнобольное. Буду груб – Сталин выравнивал людей смертями, а я ищу, как выравнивать их жизнями. И у меня возникает новое отношение к этому: раз нет выравнивания жизнями – ждите снова выравнивающего смертями!

– Что это за выравнивание?

– Люди типа Сталина и Гитлера выглаживали человеческие существования смертями. И неважно, кто на сколько миллионов больше кого – миллионы сильно упрощают дело. Оказалось, что миллионами людей убивать проще, чем сотнями. Эта тема нами с тобой прорабатывалась. Но любая жизнь не безразлична, по крайней мере, мне. Даже если она жизнь человека, который сам уносил жизни. Это капитальный для меня вопрос – неужто я всеяден? Нет, хотя всеядность приходит с возрастом. Когда чувствуешь, что ты почти там, все, кто остался тут, ближе друг другу, ведь ты их оставишь всех разом.

Скажем, XIX век: почему Трубецкой мне ближе, чем Пестель? Тем, что Трубецкой не столь радикален? Нет же! Почему у меня теперь вызывает не омерзение, а, наоборот, большой интерес Лев Тихомиров[83]? Конечно, его любил Александр Михайлов, которого я ценю в высшей степени. Но не только поэтому. Мне важно, как эти люди уходили из Движения. Потому что Движение принуждает тебя нравственно подчиниться среде, в которую вошел, но из которой тебе однажды пора уходить.

Меня годами тревожат эти мысли, и Пушкиным я занимался под тем же углом. В России сегодня подсчитывают проценты плохого к хорошему: ага, оказывается, и у Троцкого не все гладко! Такие вы мне безумно неинтересны. А интересно другое – почему Троцкий в 1923 году потерпел поражение? Почему терпит поражение Бухарин? И почему после одних поражений люди, спустя время, могут начать существовать по-другому, – а бывают недопоражения, после которых люди уже не могут ничего? Силились «не поразиться», а вышло так, что середины мало для последействия.

После 1945 года мы дотянули было себя до трагедии, но, освоившись, перешли к прозе жизни. Следующим за нами, может, и трагедия уже не понадобится. Они начинают свою прозу жизни, вторя в этом истории Запада. Здесь я уже не могу вести разговор в прежнем ключе – это не мой ключ.

– Трагедия теперь слишком слабый аргумент. Помнишь, как Лем упрекал Манна за «Фаустус»[84] – в недопустимой трагизации нацизма? Шаламов[85] пишет из мира лагерей, откуда трагедийность ушла.

– Но где трагедия была! И это Шаламов! Интересно сопоставить разные фигуры и выйти на новый простор сопоставления. Бухарин становится трагической фигурой только на своем процессе. Троцкий нетрагедиен вовсе. Трагическое открыло мне вход в политику. Может, и мы дотянемся до трагедии, наконец?

– Если не вернется этот твой «выравнивающий смертями».

Часть 9. Прекращение интеллигенции

79. Революция, интеллигенция и альтернативность

– Плеханов, умирая в Финляндии, говорил про Октябрь (который отвергал начисто): собственно, что особенного сделал Ленин? Только то, что и было возможно, – довершил 1861 год в деревне! Из уст Плеханова это важно слышать – нам-то все видится наоборот! Но Плеханов прав: ленинское аграрное довершение 1861 года открывало России путь к альтернативе… если бы не военный коммунизм.

– У меня здесь ощущение чего-то более простого…

– Нет уж, минуточку! Простого не ищи, приближаясь к структурам альтернативности. Но можно сузить задачу до альтернативного мышления в культуре интеллигенции предоктябрьского и постоктябрьского времени. Туда можно зайти из XIX века, а можно от Серебряного века. Последний интересен, поскольку ясно встал вопрос отношения интеллигента к революции. Включение в революционную действительность и борьба за место в ней имели альтернативный характер. Альтернативным было отстаивание автономии образа, формы, слова.

Ставя задачу сдвига нынешнего состояния в альтернативном направлении, надо опираться на опыты прошлого. Нужен разбор фигур разного порядка, как Платонов, Булгаков, Зощенко, Мандельштам. Их наследие сейчас воспринимают как отрицающее все «октябрьское» либо заведомо обреченное на приспособление. А его надо рассмотреть под углом зрения их личного пути. Их опыт внутреннего сопротивления монополизму идеократии. Творчество, слитое с судьбой создателя, в контексте времени. Как оставленное ими наследие ушло в подполье. Как после войны оно вернулось и сработало на сопротивление интеллигенции.

Так мы вернем себе вкус к альтернативному мышлению. И сумеем проанализировать нынешнюю ситуацию, где вызов альтернативы не нашел ответа – ни в политике, ни в идейных конфликтах интеллигенции, ни в работе мысли.

80. Интеллигенция перед задачей пересоздания России

– Мы говорим о превращениях феномена революции после 1917 года. Как тип революции наш опыт не моделируем, зато его технология – включение масс во власть – прошла на ура, век ходит по рукам и все еще на вооружении. Что же творит наш Борис Николаевич милейший? Ведь сам же лезет в карман Сталину и Гитлеру.

Задумайся, что значит перевести Россию из одного состояния в другое? На этом потерпели катастрофу лучшие русские интеллигенты XIX века. Потом была партия кадетов. О них говорят – «идеалисты», по старым прописям – «партия буржуазии и помещиков». Ленин объявил ее даже партией врагов народа… Впервые тогда, кстати, врагами народа заклеймили целую партию. А что это за партия? Партия интеллигенции. Где своим был Вернадский. Милюков, умерший стариком в эмиграции. Андрей Иванович Шингарёв, которого растерзали пьяные матросы в Петропавловке, просится в святцы, в великомученики. Что же случилось с партией русской интеллигенции? Уже раз потерпели катастрофу! И что теперь хотят сотворить в Москве – партию какой интеллигенции? Столичные секты оформляют себя в партии, выдвигая политических недоумков, с мечтами о карьере.

81. Коммунизм ушел, пришли фарцовщики