1917. Неостановленная революция. Сто лет в ста фрагментах. Разговоры с Глебом Павловским — страница 37 из 39

Сегодня не прошлое впереди, а жизнь памятью, конкретизирующая старинную веру о неуничтожаемости человека при его превращениях. Мертвые больше не погибают, не стираются начисто. С одной стороны, в мозгу откладывается все, нет ничего не запомненного мозгом как запоминающим устройством. Но деятельность памяти особая – деятельность воспоминания, реконструкции, пересоздания!

Историческая память – состояние, при котором мы ощущаем невероятную отдаленность, глубину расстояния, отделяющего эпоху от эпохи. Мыслим веками как тысячелетиями, а тысячелетиями как световыми годами. С другой стороны, мы ощущаем соседство и сопричастность их всех. Эти два сложно переплетающихся свойства исторической памяти – как они будут присутствовать в жизни памятью? Уйдет ли прежнее ощущение глубины, отдаленности? Придет ли на его место абсолют синхронности? Или возникнет глубокое осознание неподобий внутри современного? Стремление жить непохожестью и ее постигать, добывая из нее элемент, освящающий и осмысляющий повседневную жизнь?

Во мне сидит идея, что и великие судьбы, и частные существования, мало кому известные, не только равноправны – они равносильны. В новом мире эти судьбы заново очертят своим равенством великое, вломившееся в незаметное и потерянное. Своим равенством они заново конструируют человеческую жизнь.

Сейчас я осознанно подхожу к задаче, которую решал наугад как задачу включения своего опыта, опыта моего поколения в предмет утраты человечества. Мир миров – так этот предмет называется. В этом нервном узле все стягивается – ускользающие и вновь возникающие неуходящие предметы. Свой опыт, описанный и названный, входит в предмет, едва поддающийся обозначению. Трудность вхождения опыта в предмет, с неясностью в этом пункте, также предметной, требует прояснения до конца. От нее не уходить надо, от нее надо идти вглубь, проясняя себе, уточняя.

Для меня из всех прежних опытов самый кровный – герценовское включение личного опыта в предмет[95]. Предметом Герцена был русский социализм – сугубо суммарно, это не вполне точное обозначение его интегральной конструкции. Но и этот способ включения, прежде в высокой степени мне созвучный, уже не мой способ. Не тот уровень, не те переживания, не те слова. Сегодня нельзя позволить себе быть столь блестящим, а тогда для Герцена это было естественным.

Допущу, что начисто ушла поучительность прошлого. Оно уже не твое прошлое, раз ушла его поучительность. В Мире окончательной повседневности ушло ощущение землянина, осваивающего чужую – «марсианскую» – цивилизацию.

Это можно показать на Брэдбери[96], угадчике будущих состояний людей на Земле. Он весьма условно космичен. Он сосредоточен на внутреннем мире человека, но для него и внеземное является, в сущности, земным. Чувства возврата, утраты, потери, возвращения, дешифровки – вся гамма чувств, которые испытывает его человек, погружаясь или отталкиваясь от марсианской цивилизации. Вот прообраз того, как человек будущий, в его новой повседневности, станет с помощью памяти осваивать свое, не иноземное предшествование. Свое «марсианское» прошлое.

Это связано с тем, что история стала для людей невыносима. Невыносима, как то давнее предысторическое состояние, невыносимость которого вызвала к жизни Homo historicus. Новая повседневность (в которую Мир миров входит как важнейший, но не исчерпывающий момент) предусматривает особую жизнь памяти. Мы теряем историю, возвращаемся в повседневность. Но если при этом не возникнет особой жизни памяти, всепроникающей и автономной, человек никакой повседневности не выстроит. Он останется заколочен в текущем моменте, и настанет новый взрыв отторжения. Более страшный, чем прошлые революции.

Приложение II. «Генетическая вмятина». Разговор с М. Я. Гефтером в декабре 1994 года

– Ничего в сфере мысли не соорудилось, а неясность осталась. Она ослепительна, как снежные вершины, но она не вполне наша. Нельзя исключить, что у нас собственная неясная сфера, проистекающая из всего пережитого. По-моему, нам этого не хватает. Впрочем, не знаю, как ты смотришь на эти вещи.

– Хм. А как смотришь на вещи ты? Разговаривая, мы перебираем наши взгляды на вещи.

– К сожалению, на этот раз никак не возьму верную тональность. Должен был сделать текст, но не вышло. Не мое дело придавать взглядам экспансию, превращая их в строгие рассуждения. Не мой жанр. С одной стороны, грустно – мысли вроде ничего, почему они лежат в черновике? С другой стороны, все это уже прошлая жизнь. А в новой жизни что? Надо подвести итог. В конце концов, есть давнишний многолетний пласт моих размышлений, который можно объединить словцом, у меня украденным (хотя, конечно, ничего Фукуяма не крал) – исчерпание и конец истории. Надо подвести нравственный баланс нашим мертвым. Кроме меня, такого никто не напишет. Они никому не интересны, кроме их родных. Иные важны, может, для меня одного, как Ленин. Но все вращается вокруг этой моей неясности.

– Так может, неясностью и займемся?

– А ею мы занимаемся в разговорах. Те у нас идут параллельно, иногда даже мне мешая, но нечто скапливается. Мы с тобой не раз заново учились разговаривать – и получалось! Прошли испытание на способность вдвоем думать вслух. Возможно, было бы удачно, если бы ты выступил в разговоре как человек незнающий… Здесь момент некоторой провокации, но провокации позволительной: вот мы встретились когда-то – что с нами произошло? С нами и с теми, кто был рядом, кого нет, и с тем, что вокруг нас.

Подготовительный период закончен, пора работать. Хочу проработать тему утраты Россией мирового статуса, – эта тема не монополия наших «правых»[97]! Она существеннейшим образом затронет всех. Мировой статус – не частная тема, по самой природе России. В нем свернуто присутствует вся предшествующая русская история. Хотя и та стала открытым вопросом, для нас и для Мира. И кто-то может воспользоваться нашим замалчиванием, чтобы произвести солидную передвижку сил в сторону агрессивного изоляционизма. Да, я бы именно так сказал: нового агрессивного изоляционизма России. Не похожего на сталинский!

– Давай поговорим об этом. А сейчас не хочешь посмотреть на телевизионную версию Ленина?

(Голос из телевизора: «Мифотворчество, характерное для всей советской истории… Небольшого росточка, лысоватый, но самый наш… Слова совсем простые. Глаза же у него огонь, и все видят…»)

– Зачем вообще тебе Ленин? Или вопрос неуместен, ибо неисторичен?

– Зачем Альбер Матьез[98] занимался Робеспьером? Отстаивая его и кладя всю репутацию на его защиту, разве Матьез хотел изменить Францию? Вряд ли. Что, эта новая Франция была близка Робеспьеру? Нет. Что, во Франции XX века шла борьба, которая увязывалась с перипетиями Французской революции? Нет! Историк вправе задержаться там, где споткнулась сама история. Рассмотрев, продумать увиденное и о нем рассказать.

Я столько занимаюсь Лениным, и я стану кому-то доказывать, что имею право им заниматься? Нет! Но мы живем в России. В трудной, трагической стране, которая, кстати, и не страна. Сегодня Ленин присутствует в ней только как повод отвергнуть все, что было вчера. Что я скажу людям, для кого разрыв с прошлым, опозорившим себя смертями, требует порвать с Лениным? Конечно, если те не спекулянты, таких вокруг легион. Что – стану извлекать из сочинений тексты, которые мне близки? А мне скажут: вот печально знаменитая директива об уничтожении церковников! Раскопками в его интеллектуальной биографии вы можете ослабить эту одну ленинскую директиву – о сознательном, преднамеренном, директивном уничтожении людей?

– И что ты на это ответишь?

– Скажу одно – Ленин принадлежит Миру, которого нет. Казалось бы, с тех пор не случилось мировых катастроф, какие в прошлом смывали цивилизации. Нет рва между эпохами, и вам кажется, будто история XX века непрерывна. Но это иллюзия. Тот Мир, что был юн, что был его Миром, был ему дорог – ушел, его нет. И если нам не нужен этот человек, то не потому ли, что нам не нужен тот Мир? Что ж, давайте так прямо скажем и разберем.

Итак, нам не нужен Мир с его драмами, человеческими потерями и находками? Самопожертвованием, которое то было напрасным, то двигало людей и страны вперед – нам он не нужен? Даже как память? Даже как припоминание? И ничему не может нас научить? Раз так, и судьба Ленина ничему не научит. А игра в цитаты в таком случае мало что даст.

Что в нем наиболее поучительно, мысль? А что если судьба? Одно с другим неразрывно везде. Но позволю сказать, в России особенно. В России судьба – гигантская интеллектуальная величина. Судьба личности – автор и соавтор русской истории и русской культуры.

– А что если у меня просто душа не лежит к Ленину?

– А к каким вообще историческим деятелям лежит душа? Они часто располагают к себе душевно? Какого из них выберешь, сказав – вот мой! Все у него в равновесии: мощный ум, незапятнанная совесть, безгрешные средства. Умение нести ответственность за дела до конца – включая уход со сцены, если видишь, что стал не нужен. Что твое пребывание у власти, твоя власть над людскими душами стала бременем для них и помехой делу, которое тебя вызвало к деятельности.

Можешь ты сказать так в отношении какого-то человека? Сомневаюсь. Ведь тогда нет исторического действия, а есть история для малолеток, с утвержденными кем-то списками «чистых» и «нечистых». Сегодня то, как себе воображают историю, навязано людям. Картинка диктует. Изволь революцию так изобразить, чтобы революционер был исчадием зла, Ленин паршивцем, а генерал Корнилов – герой! И интеллигент столичный вприпрыжечку документы подберет, в архивах всегда есть нужное! Говорил же Корнилов: хочу сплотить нацию, избежать гражданской войны…