– Все-таки жаль…
Старший офицер не соглашался.
– Николай II хорошо сделал, что отрекся. России будет лучше.
Слов не помню, но смысл этот. Капитан Ауэ был немолодой (лет сорок) кадровый офицер очень консервативных взглядов, иногда грешивший к тому же мордобойством, которое, вообще говоря, в артиллерии к началу Великой войны было выведено».
Через несколько дней я спустился в долину «Медвежьего потока». Наш дорогой командир И. И. Зубовский поздравил меня с новым строем и сказал:
– Как я вам завидую…
– Почему?
– Дожили до русской свободы в двадцать два года, а мне скоро сорок…
Он пал смертью храбрых в бою под Каховкой осенью 1920 г. На Гражданской войне командовал одной из батарей 34-й артиллерийской бригады.
Тогда же, в один из первых дней революции, телефонист на наблюдательном пункте протянул мне трубку.
– Господин поручик, хотите послушать?
– Что там?
– Начальник дивизии разговаривает с командиром полка об устройстве государства. Уже три часа разговаривает…
Это напоминало мне текст из Цицерона. «Придя к нему в гости, в продолжение трех дней рассуждал о государстве».
С командиром я много раз говорил по душе. Оказалось, Иннокентий Иннокентьевич еще с кадетских лет мечтал о Российской республике. Став офицером, взглядов своих не изменил, но, связанный долгом присяги, не считал себя вправе участвовать в каких-либо антиправительственных организациях. К красным флагам он, как и мы все, относился с отвращением. Хотел революции под трехцветным знаменем (тоже очень распространенная среди офицеров в 1917 г. и в начале 1918 г. идея). Мне было тяжело видеть, как страдал этот навсегда мне дорогой человек в месяцы распада. Постепенно терял, как и мы, младшие, веру в русского солдата, в русского мужика, наконец, в самую Россию. Было от чего.
Я подробно останавливаюсь на состоянии духа средних офицеров, какими мы все были в конце Великой и в начале Гражданской войны, так как, с одной стороны, оно, как мне кажется, сыграло первостепенную роль, по крайней мере, в первый год борьбы, а с другой – в богатой уже мемуарной литературе, касающейся 1917–1918 гг., на этот счет есть только очень скудные указания. Между тем будущие исследователи несомненно зададутся вопросом – почему в начале Гражданской войны офицеры в общем были так пассивны?
Хорошо известно, что с генералом Корниловым в 1-й Кубанский поход вышло из Ростова лишь незначительное меньшинство оказавшихся там офицеров, несмотря на то, что приход большевиков грозил им гибелью. Точно так же отряд полковника Дроздовского, составившийся главным образом из офицеров Румынского фронта и проделавший поход Яссы – Дон, но по условиям своего формирования несомненно мог быть гораздо более многочисленным. Кроме того, во время пути через Украину отряд хотя и увеличился, но это увеличение происходило за счет учащихся высших и средних школ. Офицеры предпочитали оставаться по городам, прятаться, нередко и гибнуть у себя по домам. Воли к борьбе у большинства не было.
Я уже изложил, как и почему ее потеряла та маленькая ячейка, к которой я принадлежал. Чтобы бороться, надо верить. В тот момент веры у нас не было, и бороться мы не могли. То же самое, насколько я мог видеть, было и в других частях. Тем больше, конечно, чести тем немногим, которые сразу нашли в себе силы справиться с апатией и взяться за оружие. Постепенно она прошла и у нас, офицеров третьей батареи 1-го Финляндского горного артиллерийского дивизиона. У одних раньше, у других позже. Во всяком случае, из шести оставшихся после расформирования на юге двое погибли в боях с красными (капитан, впоследствии полковник Зубовский и шт. капитан Михальчук – последний под Ставрополем осенью 1918 г.), один умер от сыпняка, трое (полковник Ауэ, подполковник барон Шиллинг и я) встретились в Галлиполи. Все поступили в армию до издания приказа о мобилизации офицеров. Судьба вернувшихся на север неизвестна.
Любопытно отметить, что в 1919 г. вера в «народ» (в народническом смысле слова) воскресла у большинства офицеров Добровольческой армии с чрезвычайной силой. Ее, судя по всему, разделял и генерал Деникин – иначе организация воинских частей получила бы другой характер, да, вероятно, и стратегические задачи иначе бы ставились.
Я лично принадлежал (и поныне принадлежу) к тому меньшинству белых офицеров, которые, твердо веря в Россию, в то же время потеряли веру в государственный разум русских масс или, точнее, русских крестьян. По крайней мере, при всем желании усмотреть разумность в действиях крестьянских масс в 1917–1920 гг. мы ее обнаружить не можем. Исторические процессы, понятно, не останавливаются. Мужики 1932 г. не те, что были в первые годы революции, через десять – пятнадцать лет разница будет еще больше, но это не изменяет моего основного впечатления от событий 1917–1918 гг. Когда кадровых солдат выбили, вместо нации в деревне оказалась налицо этнографическая масса, которой до интересов Российского государства, по существу, не было никакого дела. Защищать родину она не пожелала.
Я не могу забыть, как в день заключения перемирия фейерверкер нашей батареи, как оказалось после революции, давнишний член партии с. р., говорил мне со слезами на глазах:
– Господин поручик, разве же это народ? – Приходится повторить еще раз – было от чего прийти в отчаянье…
Итак, настроение «средних» офицеров в период начала Гражданской войны можно, как мне кажется, охарактеризовать следующим образом:
1) сильнейшее разочарование;
2) ненависть к солдатам-большевикам, бросившим фронт и погубившим Россию;
3) душевная усталость и апатия;
4) у некоторых – потеря веры в Россию;
5) как следствие – непринятие участия в вооруженной борьбе даже когда к этому предоставлялась возможность;
6) отсутствие у огромного большинства монархических устремлений.
Глава II
В последних числах февраля командир подписал последний приказ – о расформировании батареи. Она была сформирована в царствование императора Павла I (под другим названием), участвовала в Отечественной войне. Если память не обманывает, за битву под Лейпцигом получила серебряные трубы. Кончила свое больше чем столетнее существование в Ольвиополё. Все бумаги, в том числе журнал военных действий, мы сдали городской управе. Батарейный образ, найденный в Восточной Пруссии на поле сражения, командир оставил у себя.
Наступил день прощания. Разъезжались по домам. Я прослужил в батарее почти два года. Когда приехал в начале мая 1916 г. на фронт, застал дружную, издавна сложившуюся семью и быстро в нее вошел. Кто был на войне, знает, что такое боевое братство. Расставаясь, мы ясно чувствовали, что батарейная семья распадается навсегда. Было такое чувство, что кого-то хороним.
Мои близкие жили в это время в Лубнах. Когда садился на поезд, совсем не был уверен, что доеду. Офицеров, возвращавшихся по домам, часто грабили и убивали. Я решил рискнуть – уселся в теплушку, прицепленную к эшелону красной гвардии. Рассчитывал, что «своих» пассажиров, вероятно, не тронут. Для большей верности нанял унтер-офицера драгуна, ехавшего в том же вагоне, следить за моими вещами. Обошлось благополучно, хотя охранитель слушал ночью разговор соседей – демобилизованных солдат – насчет того, что мои вещи следовало бы поделить. Удалось даже провезти оружие – наган, браунинг, два карабина и винчестер. На станции Лубны красноармеец-караульный хотел было отобрать, но я ему показал разрешение на право ношения оружия, выданное мирным ольвиопольским советом, с аккуратной описью всего моего арсенала. Парень прочел и заявил:
– Правильное удостоверение. Проходите, товарищ.
Ольвиопольский совет был неосторожен – оружие я потом увез в Южную Армию.
По дороге из Ольвиополя в Лубны я с интересом присматривался к эшелонам красногвардейцев, отходившим на восток. Революционные месяцы я почти целиком провел за границей. Красную гвардию видел впервые. В большинстве это были подростки или очень молодые парни, не служившие раньше в армии. С одним я разговорился. Узнал, что службой доволен, потому что, мол, платят очень хорошо и харч тоже хороший.
На одной из станций красноармейцы грузили лошадей. Это было очень комичное зрелище. 17-18-летние парнишки в парадных гусарских мундирах, взятых, очевидно, из разграбленного цейхгауза, тянули под уздцы кровных жеребцов, захваченных на каком-то заводе, и трусливо озирались на горячившихся великолепных животных, совершенно не привыкших к вагонам. Распоряжался погрузкой штатский с большим револьвером у пояса, по всему судя, не имевший понятия об обращении с лошадьми. Фронтовиков среди красноармейцев почти не было, и получилось впечатление, что боевой силы это воинство не имеет.
На той же станции я увидел первый «бронепоезд». На обыкновенной платформе стояло полевое орудие наподобие деревянного станка. Было, однако, ясно, что от первого же выстрела пушка сорвется с этого сооружения и перекалечит прислугу. Зато вагоны были великолепны – спальные пульманы первого класса с грозно торчавшими из окон пулеметами. На площадке одного из вагонов стоял пьяный молодой человек в офицерской шинели и новеньком снаряжении. По-видимому, это был пехотный прапорщик, поступивший к большевикам – в то время явление чрезвычайно редкое.
Первое, что бросилось в глаза, когда ехал с Лубенского вокзала домой, были огромные белые афиши «Всем, всем, всем». Велел извозчику остановиться. Предупреждение «наемникам англо-французского капитала», которые «покушались лишить рабочих и крестьян завоеванной ими свободы», что от суда трудового народа они не уйдут. Всем защитникам революции предлагалось истребить белогвардейскую змею. Понять, о чем идет речь, все-таки было трудно. Дома мне объяснили. У брата-семиклассника сидел товарищ гимназист с перевязанной рукой. На бинте виднелись коричневые пятна просочившейся крови.
Оказывается, ночью группа офицеров и учащихся старших классов – все больше офицерских братьев – развинтила рельсы на спуске к Суле, недалеко от моста. Рассчитывали, что очередной красноармейский эшелон слетит в реку, или, по крайней мере, сойдет с рельс и затормозит все движение. В Лубнах знали, что с востока идут украинцы и германцы. В городе то и дело появлялись новые и новые красные отряды, отходившие по железной дороге на Полтаву.