1918 год — страница 24 из 71

[103].

Может быть, здесь этот сдвиг был еще ярче. В особенности бросалась в глаза разница между традиционным холодком интеллигентских кружков «отцов» с их довольно индифферентным отношением к национальным задачам России, и молодым, порой необдуманным, но всегда искренним задором «детей»…

В эту зиму были в моде карпатороссы, притесняемые австрийским правительством. Некоторые делали на них свою карьеру. Говорилось много громких и необдуманных речей. Помню одно такое заседание в зале Дворянского собрания. Волны электрического света, море гвардейских мундиров[104] в первых рядах и сплошная стена гимназических курток на хорах. Студентов было немного.

Настроение повышалось. Один весьма поверхностный политический деятель (член Гос. совета от Подольской губернии Ракович, впоследствии расстрелянный большевиками; умер доблестно) брал в своей речи все более и более высокие ноты. Мои соседи-гимназисты слушали, буквально затаив дыхание. Наконец оратор выпалил совсем неосторожную фразу: «… и скоро над вершинами Карпат высоко взовьется двуглавый русский орел». Председатель граф Бобринский бросился к столу корреспондентов. В зале, и в особенности на хорах, поднялась форменная буря… Гимназисты неистовствовали.

В целом же это заседание было в конце концов довольно неуместной бравадой. Но если бы можно было проследить судьбу тех мальчиков в черных куртках, которые бурно аплодировали словам «русский орел над Карпатами», то, вероятно, оказалось бы, что многие из них умерли в этих самых горах…»

В университете относились к событиям более сдержанно. Кроме того, в последний довоенный год там господствовало чисто деловое настроение. «Академистов» студенческая масса терпеть не могла. Считалось, что их организация связана с Департаментом полиции… Однако «академические» настроения были сильны. Очень значительные группы студентов, ничего общего не имевшие с официальными «академистами», всячески противились попыткам революционных организаций руководить жизнью университета.

Это тоже были совершенно новые для русской высшей школы влияния.

Судя по рассказам, еще 5–6 лет тому назад считалось невозможным и неприличным не участвовать в забастовках, которые объявлялись крайней левой по всякому удобному случаю. Тогда это называлось «изменой славным традициям русского студенчества». Зимой 1913 г. «измена» широко практиковалась.

Как-то в хмурый, типично петербургский день, большая группа студентов работала в гистологической лаборатории профессора Догаля… Быстрые шаги за дверью, она распахивается, и в лаборатории появляется возбужденная жестикулирующая группа. Впереди немолодой уже юрист. Окладистая борода, длинные живописные волосы чуть не до плеч. Серый пиджак, красная косоворотка, высокие сапоги. Своего рода форма студентов-народников. Перед войной в коридорах петербургского университета такие костюмы были уже редкостью.

– Товарищи! Вы же знаете, что сегодня забастовка протеста. Почему же вы работаете?

Молчание. Зоологи бросили свои микроскопы и, не поднимаясь с мест, смотрят на возмущенного юриста. Приват-доцент, руководящий занятиями, собирается вмешаться, но один из работающих уже басит:

– Товарищи, не мешайте нам заниматься. Уходите…

Юрист вспыхивает:

– Это позор…

Зоолог хватает со стола банку гематоксилина Бемера[105]:

– Если вы не уйдете вон, я на вас всю банку вылью…

Уходя, кричат:

– Академисты, хулиганы, а не студенты…

Работа продолжается, но в нашей группе что-то вроде раскаяния.

– Господа, а все-таки нехорошо… Не те студенты стали. Ведь сейчас бы не пошли под казачьи пули, как в 5-м году…

Он оказался неправ. Правда, не под казачьи, а под германские, а потом под большевистские пули пошли многие из сидевших в лаборатории, и не по набору пошли.

…Ослабление революционных и в особенности интернационалистических течений становилось с каждым днем очевиднее. На этой почве в высших учебных заведениях иногда разыгрывались тяжелые драмы.

Как-то в вагоне скорого поезда Одесса – Петербург я познакомился с веселой, жизнерадостной курсисткой-медичкой… В Петербурге раза два навестил мою новую знакомую. Она занимала вдвоем с сестрой прекрасно обставленную комнату на Петербургской стороне. Помню, на этажерке стоял (дело было зимой) огромный куст белой сирени. Обе барышни оказались ярыми социалистками и искренне возмущались переменой студенческих настроений. Потом, в течение нескольких месяцев, мы больше не встречались… Раз утром я прочел в отделе происшествий, что слушательница Женского мед. института К. Т. отравилась цианистым калием. Оказалось, она по какому-то случаю обратилась к своим товаркам с речью, призывая их к политической забастовке. В ответ послышались насмешки. Самолюбивая К. Т. вернулась домой, приняла яд и через несколько минут умерла. На похороны явилась депутация от рабочих и возложила венок с красными лентами. На улице полиция их сняла.

Иногда у нас, нереволюционного большинства, появлялось что-то вроде политического атавизма. Революции не сочувствовали, но деньги на ссыльных частенько давали. Помню, я сам, после удачно прошедшего маскарада Подольского землячества, предложил ассигновать некоторую сумму в пользу пострадавших коллег. Передали ее, как водится, без расписки, но, вероятно, деньги пошли по назначению. Времена были очень отличные от послевоенных. Потом мне было очень неприятно вспоминать об этом эпизоде, но я утешал себя мыслью, что деньги нужны не на революцию, а как-никак в пользу людей, угодивших в Сибирь.

Приближалась Великая война. По старой памяти в военных, особенно в гвардейских кругах, на студентов смотрели как на «врагов внутренних», готовых поднять в любую минуту красные флаги.

В Владимирском военном училище накануне присяги по старому обычаю справили «похороны шпака». С утра соорудили чучело, одетое в студенческую форму, и водрузили его в курилке, рядом с ватерклозетом. По традиции в классах преподаватели не замечали отсутствия юнкеров, несших почетный караул у «фоба шпака». Вечером, после переклички, чучело перенесли в зал, отпели по специальному шуточному чину, а затем была подана команда «в штыки». «Шпак» кончил свое существование на штыках, «прикомандированных к училищу», которые на следующий день, принеся присягу, стали юнкерами. Шуточный обряд знаменовал прекращение штатского состояния, но все же юнкера, идущие в штыки на чучело студента, символизировали такой строй мысли, который уже совершенно не соответствовал действительности.

К началу Великой войны огромное большинство студентов, отнюдь не восхищаясь «существующим строем», хотело не революции, а реформ и безусловно отрицательно относилось к социализму, особенно в его интернациональном аспекте. У этой, наибольшей по численности группы был очень силен здоровый патриотизм. Крайне левые частью искренне, частью в силу установившегося умственного трафарета считали ее «обывательской», «беспринципной», «изменниками славным традициям студенчества…» – арсенал эпитетов был немалый. Последующие события показали, насколько они были справедливы.

Вправо от патриотически настроенного, но критиковавшего существующий порядок вещей большинства стояло меньшинство, никакой критики не допускавшее – студенты – члены «Союза русского народа», «Союза Михаила Архангела», несколько более уверенные «академисты» и т. д. По отношению к ним имелся также свой трафарет. Мы, либеральное большинство, искренне считали всех крайне правых если не прямыми агентами Департамента полиции, то, во всяком случае, людьми, эксплуатирующими патриотизм в личных целях. (Почему-то считалось, что среди академистов есть только один идейный человек – сын генерала Куропаткина.)

Налево стояли «хранители славных традиций», бородатые народники в косоворотках, небольшая группа социал-демократов, большевиков и меньшевиков и строго законспирированные эсеры, дававшие о себе знать только прокламациями, от времени до времени разбрасываемыми в длиннейшем коридоре университета.

О падении влияния крайней левой я уже говорил. Надо еще отметить, что и правое меньшинство, и умеренное большинство считали социалистов огулом интернационалистами и (впоследствии) пораженцами. Это было справедливо в отношении большевиков и части меньшевиков, но в применении к большинству офицеров было неверно. Идея революционного патриотизма была совершенно чужда огромному большинству студентов.

Последние дни мира. Живем на даче в селе Исаковцах у самой австрийской границы. Она еще открыта. По-прежнему около моста с полосатым шлагбаумом толкутся гладко выбритые любезные чиновники в высоких кепи. Иногда по пыльному шоссе промелькнет автомобиль. Как будто все, как прежде. Купаемся, ездим на лодке на бессарабскую сторону Днестра, рвем там лесные орехи. Хохот, крик. Веселая молодая компания… Но говорим и думаем об одном – будет или не будет? И многим, очень многим втайне хочется, чтобы было. Сами не знают почему, но крепко уверены – если будет, победим.

Не можем не победить…

…В один душный тихий вечер по шоссе из местечка Жванца проскакал всадник. Как сейчас вижу. Гаснущая полоска зари, темные тополя и громкий стук копыт по щебню. Через полчаса все узнали. «Мы, Божьей помощью Николай Вторый… Мобилизация.

На следующее утро отец отправил маме в Кисловодск, где она лечилась, телеграмму: «Сегодня переезжаем в Каменец». Мама сохранила врученный ей бланк: «Сегодня переезжаем конец».

Потом мы не раз вспоминали не совсем случайную ошибку переутомленного телеграфиста. В те апокалиптические дни должно быть было трудно выстукивать обыкновенные слова.:

…Вернулись в город. Там все кипело. Таборы мужицких телег, плачущие бабы, речи, овации офицерам. В несколько дней армия стала[106] своей, близкой, родной.

Я был два года на Великой войне. В Гражданской так или иначе участвовал с марта восемнадцатого. Пришлось пережить много светлых минут и не меньше горьких. Но два момента великого подъема ярче всего врезались в память. Первые дни Великой войны и взятие Харькова добровольцами.