Золотая медаль не является, конечно, мерилом способностей, но все-таки, чтобы получить ее, особенно в довоенное время, надо было обладать известной долей работоспособности и хорошей памятью. Как раз эти качества и были необходимыми в артиллерийских училищах – в военное время, едва ли не в большей степени, чем в мирное, поскольку дело шло об усвоении наук. Правда, начиная с нашего курса, из программ была исключена высшая математика, физика и химия, но все же объем знаний, которые требовалось усвоить в кратчайший срок, был огромный. Мы занимались действительно с утра до ночи и, благодаря непривычным для многих физическим упражнениям (ежедневная верховая езда, гимнастика, вольтижировка), еще больше уставали от лекций и подготовки к очень частым репетициям. Обычно в артиллерийских училищах к декабрю выяснялось, кто из вновь принятых юнкеров в состоянии заниматься дальше и кому надо уходить в пехотные, где теоретическая программа была значительно легче. Этих неудачников прозвали «декабристами». У нас «декабристы» – очень немногочисленные – определились уже через недель 5–6. Двоим, троим пришлось уйти из-за страха перед лошадью (тоже обычное явление), остальные же не справились с науками. Это были исключительно молодые люди со слабыми аттестатами, попавшие в Михайловское училище благодаря наличию большой протекции. Таким образом, надо признать, что принцип приема по конкурсу аттестатов себя оправдал.
Наш «старший курс», как я уже сказал, был однородным – почти сплошь студенты-добровольцы. Фельдфебелем во второй батарее назначили студента казака, кончавшего кадетский корпус года за два перед войной и поступившего в Политехнический институт. У нас, на третьем ускоренном, «молодых людей с вокзала» и кадет почти половина на половину. Первая встреча была почти враждебной. Студенты и гимназисты, правда, ничего не имели против кадет, зато последние считали для себя почти обидой, что приходится учиться вместе с «шляпами», «полтинниками», «палти…аками», несомненными революционерами, которых начальство по непростительному недосмотру пустило в военные училища. Держались от «штатских» в стороне. В курилках усаживались своей кадетской компанией и первое время так, чтобы «шляпам» не оставалось места. На плацу тоже гуляли, не смешиваясь с «пришедшими с вокзала». В классах, в «каморах»[114] были вежливы, вежливость – старая традиция михайловцев – но и только. Первые дни казалось, что выпуск разделится на две если не враждебных, то все же совершенно чуждых одна другой части – на считавших себя наследственными военными[115] и «пришлый элемент».
Надо сказать правду, между кадетской и штатской частью юнкеров разница была очень велика.
Огромное большинство кадет были верующими. Разных хитрых вещей, вроде идеалистической философии, проблемы Бога и прочих ученых выдумок и не знали и не понимали. Верили, как учил батюшка, и ни в чем не сомневались. Над кроватями повесили образки, ложась спать, все почти крестились и шептали про себя молитвы, некоторые, ничуть не стесняясь, долго простаивали на коленях. Для большинства студентов вечерняя да и всякая молитва была воспоминанием детства, и было непривычно и даже странно видеть 17–18-летних юношей, которые «совсем как маленькие»…
Многие из нас не были атеистами, но индифферентно относились к религии почти все. Мы приняли родину, приняли и монархию. Что касается религии, то, раз потеряв (обыкновенно не позже, чем в 3–4 классе) детскую веру, потом этим уже больше не интересовались. Не было уроков скучнее Закона Божьего. К тому же Кассо вновь завел «обязательное посещение богослужений». В Каменец-Подольске в коридоре у входа в домовую церковь стоял надзиратель в форменном сюртуке и отмечал «посетивших богослужение» крестиком. Кто пропустил, должен был представить записку от родителей или опекунов, иначе грозило 4 по поведению. Кончив гимназию, почти никто уже не шел в церковь. Слава Богу, не обязательно.
И вот бок о бок с нами, почти взрослые ребята, немного только моложе нас, и получается совсем как в детской…
О религии, впрочем, не спорили. Каждый про себя… Гораздо осязательнее была разница в политических взглядах. Собственно говоря, у большинства кадет их не было вовсе. Была наряду с верой в Бога вера в Царя, Божьего Помазанника и только. Государственная дума, которую так ценили мы, «молодые люди с вокзала», казалась кадетам (опять-таки надо прибавить, большинству) если не вредным, то во всяком случае совершенно ненужным учреждением, вносившим смуту в страну. В политических партиях кадеты 15-го года совершенно не разбирались. Для них существовали «порядочные штатские», которые за царя, и разного рода крамольники, которые против. Оттенки крамолы мало нас интересовали. «Что Керенский, что Гучков – одна стать». От более вдумчивых я не раз слышал:
– Я понимаю, можно уважать революционеров – это враги, но по крайней мере, храбрые, открытые враги. Рискуют головой за свои убеждения. В конце концов тоже война… Но вот как могут нравиться конституционные демократы, это я уже совершенно не понимаю. Ни два, ни полтора. Самые паршивые полтинники… Хоть бы им запретили называться кадетами…
Кадетские настроения, о которых я пишу, относятся к 1915 г. В начале 1917-го, перед самой революцией, было, должно быть, совершенно иначе. По крайней мере, молодой гвардейский офицер, человек крайне правых взглядов, которому я имею полное основание доверять, рассказал мне, что в одном из первых петроградских корпусов (если не ошибаюсь, в Александровском) в январе или в феврале 1917 г. на возглашение многолетия «Благочестивейшей Государыне Императрице Александре Федоровне» кадетский хор ответил молчанием. Вероятно, это единственный случай за всю историю российских корпусов, и он лишний раз доказывает, как глубоко была революционизирована Россия к моменту революции.
Но, повторяю, в пятнадцатом году для кадет никаких сомнений не существовало.
Иногда наши молодые товарищи напоминали мне ту девушку из сентиментального «Голубого озера» Уильяма Джона Локка, которая выросла, не выходя из своей комнаты, и жила в придуманном, фантастическом мире… Корпуса давали уникально цельных духовно юношей, в то же время обычно ничего не знавших и не понимавших вне того мира, в котором они выросли.
Нельзя сказать, чтобы кадеты были хуже подготовлены, чем гимназисты или реалисты. Многие из них очень неплохо знали математику, физику, иностранные языки. Привычка к систематическим занятиям у них была, пожалуй, сильнее, чем у кончавших штатские школы.
В училище, несмотря на крайнюю молодость, они не отставали от зачастую значительно более старших вольноопределяющихся студентов специальных институтов. В окончательном списке старшинства, составленном перед производством в офицеры, первое и второе место заняли политехники, третье и четвертое – кадеты[116].
Разница между нами заключалась не в том, что студенты и гимназисты были умнее и образованнее кадет, а в совершенно иной шлифовке ума, полученной если не в школе, то в школьные годы. У «молодых людей с вокзала», при всей их благонамеренности (неблагонадежных ведь не принимали) в той или иной мере был развит «esprit corte'sien» – дух свободного исследования. Кадеты, за редкими исключениями, привыкли думать чисто демагогически, в политических вопросах были просто неграмотны. Многие из них, становясь офицерами, переходя от несколько оранжерейной обстановки закрытых военных школ к повседневной жизни, постепенно научились видеть и думать самостоятельно.
У других – даже более развитых – догматический склад ума оставался и в зрелые годы.
Мне очень запомнился разговор с одним бывшим кавалерийским офицером, блестяще окончившим высшую техническую школу в Праге и в то же время много и серьезно читавшим философские книги. Это было много лет спустя после окончания Гражданской войны, в расцвет успеха, «Der Untergang des Abendlandes». Мы говорили о знаменитой книге Шпенглера, потом перешли к Карлейлю и как-то незаметно начали спорить о самодержавной монархии. Я назвал этот способ правления безнадежно устаревшим.
Инженер ответил спокойно и уверенно:
– Вы ошибаетесь… Самодержавный государь – помазанник Божий. Он исполняет Его волю. Это самый совершенный способ правления…
За инженером и читателем философских книг сразу почувствовался кадет дореволюционного времени, с системой духовных табу, которых ни под каким видом нельзя касаться.
Возражать ему в этом отношении было так же бесполезно, как нашим товарищам по училищу – кадетам, когда они начинали говорить о политике.
Была еще одна причина, мешавшая сначала сближению между кадетской и «штатской» частью юнкеров. Кадеты были много моложе большинства из нас, поступивших «со стороны». Я имею в виду не арифметическую разницу лет. В среднем она была очень невелика – года три-четыре. Конечно, психика семнадцатилетнего кое в чем отличается от душевного мира двадцатилетнего, но никакой резкой грани между ними нет, если только оба выросли в приблизительно одинаковых условиях. В дореволюционной России, однако, и в этом отношении было очень большое несходство между военной и штатской молодежью. Кадеты нисколько своей юности не стеснялись и в этом отношении гораздо больше походили на западноевропейскую молодежь, чем студенты и гимназисты постарше. Последние, как общее правило, не умели быть молодыми. По мере возможности старались казаться старше своего возраста. Это в особенности относится к «серьезным юношам», к числу которых в штатском состоянии имел несчастье принадлежать и я. Говорю «имел несчастье», потому что девятнадцать-двадцать лет роль «серьезного юноши», в дореволюционном смысле слова – довольно-таки унылая роль. Умные разговоры с умными людьми, долгие часы в Музее Академии наук, рефераты и свои небольшие работы через год после окончания гимназии – все это было хорошо, но скучно, когда подурить нельзя. Студенты не очень серьезные развлекались много и порой весьма распущенно. Как-то раз мне попался в руки отчет университетского врача. Перелистал и поразился – что-то около тысячи четырехсот венериков, обращавшихся в один только университетский приемный покой. Сколько же всего их было на десять тысяч студентов… Но и в бурных увеселениях молодого задора было мало. По неписаному уставу полагалась примесь гражданской скорби всюду, даже и в публичном доме. В конце концов правительство в чем-то виновато. Пу