Одной из основных традиций была чрезвычайная, иногда немного утрированная вежливость. В провинциальных средних школах уже в младших классах мальчики научались изощренной, грубейшей ругани. На переменах иногда всерьез, а больше в шутку, из молодечества, ругались не хуже мужиков-великороссов (малороссы много вежливее). Став старше, особенно в университете, делались сдержаннее, но все-таки порой без матерного словца дело не обходилось. Кадеты, в особенности из провинциальных великорусских корпусов, тоже были мастера ругаться. В училище пришлось всем отучиться. Кроме первых дней, за шесть месяцев я ни разу не слышал бранного слова. Даже с глазу на глаз не ругались. Михайловцам не полагается. И это студенты быстро усвоили, даже казанские универсанты, прославленные похабники. На плацу, перед тем как стать в очередь к лавочнику – «шакалу» по юнкерской терминологии, полагалось взять под козырек и, конечно, щелкнуть шпорами.
– Разрешите спросить, кто последний?
– Я.
– Господин юнкер, разрешите за вами?
– Пожалуйста.
Шпоры в артиллерийских училищах присвоены только юнкерам унтер-офицерского звания, белый кожаный ремень – только фельдфебелям, но по традиции ни один михайловец не должен показываться в публичных местах без шпор, а «боевой ремень» хотя и не обязателен, но рекомендуется – особенно если юнкер отправляется в гости. Много еще есть традиций, например, военным чиновникам чести отдавать ни в коем случае нельзя (по уставу положено), морским кадетам не принято (никто не знал почему) и т. д.
Все исполнялось очень тщательно, и как-то один из самых больших ненавистников штатских, кадет Московского корпуса Потапов, изрек: «Однако «полтинники», как посмотришь, стали форменными «пистолетами». Это был самый лестный эпитет, какой мог придумать правоверный кадет.
Конечно, не в шпорах и в неотдании чести военным чиновникам было дело. Происходило нечто гораздо более значительное.
Через два-три месяца после поступления не было больше ни кадет, ни гимназистов, ни студентов. Остались одни юнкера Михайловского артиллерийского училища, с общими интересами, общими радостями и горестями. Кадеты стали немного старше и серьезнее, студенты помолодели. Все пришли к какому-то общему знаменателю.
Приближалось время производства. Мы крепко подружились. От розни прежних дней не осталось ничего. Жили дружно. Дружно работали. Отделенные офицеры напоминали изо дня в день:
– Господа, помните, какую вы взяли на себя ответственность. Не теряйте ни часа. Потом некогда будет. От ваших знаний будет зависеть жизнь и смерть сотен людей.
В мирное время учили, чтобы служить и, если нужно, воевать. Когда-нибудь… Может быть, никогда.
Мы учились, чтобы воевать немедленно. За смехом и шутками, за чертежами, репетициями, отданием и неотданием чести где-то, незримая и грозная, чувствовалась смерть. Об ней редко вспоминали, но думали, должно быть, все. Особенно по вечерам, во время переклички. Белый зал, георгиевские доски с золотыми надписями, горят хрустальные сияющие люстры, фельдфебель молодцевато выкрикивает: «Иванов-пятый… Иванов-шестой…»
На разные голоса – я… я… я… В белом зале нас сто восемьдесят человек, столько же в красном, Императорском – первая батарея. Половине семнадцать лет. И все отлично знаем, что через год многих из нас похоронят.
Может быть, оттого так быстро и подружились.
Первого ноября тысяча девятьсот пятнадцатого года в десять часов утра начальник Главного артиллерийского управления генерал Маниковский прочел нам Высочайший приказ о производстве в прапорщики. Вернулись по каморам – в последний раз строем. Переоделись в «походные мундиры». После молебна распрощались. Многие навсегда. Одних убили враги, других – собственные солдаты.
Я довольно подробно изложил историю превращения моих ровесников-студентов в офицеров императорской армии. Повторяю, большинству из нас переход от мира к войне дался нелегко.
Прежде чем продолжать изложение событий восемнадцатого года, поскольку я их наблюдал и в них участвовал, я считал необходимым подвести итог тому, что пережил во время Великой войны и перед ней.
Чем дольше я пишу, тем сильнее чувствую связь между крестовыми походами Гражданской войны и той почвой, на которой они возникли.
Та атмосфера героизма, которая заставляла молодежь бросать все и идти под белое знамя, создалась не во время Гражданской войны. Ее корни в близком прошлом, в нашей национальной борьбе с Германией…
Пока одни дрались, подрастали другие, еще более молодые, и те уже не знали ни сомнений, ни колебаний старших. Они учились под рев мирового пожара и успели привыкнуть к нему. И родина стала их верой.
От всего, что я видел вокруг себя в гимназические, студенческие и офицерские годы, у меня осталось одно основное впечатление. В Лубнах, в дни начала Гражданской войны, я не смог бы его формулировать с той же ясностью, как сейчас, четырнадцать лет спустя, но все же в основных чертах я и тогда думал то же самое, что и теперь.
За десять лет – примерно с седьмого по семнадцатый – произошел огромный сдвиг в убеждениях молодой интеллигенции (я был тогда слишком юн, чтобы оценивать процессы, происходящие в среде старшего поколения).
Для большинства молодежи за это десятилетие Российское государство из чего-то чужого и враждебного стало своим и дорогим.
Мне кажется, что, не учтя этого сдвига, невозможно понять историю русской Гражданской войны.
В своем изложении я пользовался словом «интеллигенция» в самом общем его значении. Интеллигенция – образованный класс. Я считаю, что за десятилетие, предшествовавшее революции, русский образованный класс, по крайней мере в его молодой части, стал гораздо более государственным, чем прежде. Если же мы примем то определение интеллигенции, которое дают ей авторы «Вех» (например, П. Б. Струве, считающий, что сущность интеллигенции заключается в «безрелигиозном государственном отщепенстве» и враждебности к государству), то придется сделать другой вывод. Ко времени начала Гражданской войны среди русской образованной молодежи стало гораздо меньше интеллигентов. Sensu stricto (в узком смысле. – лат.).
Возвращаюсь теперь снова к марту месяцу 1918 г. в Лубнах.
Глава VII
В Лубенской газетке (не большевицкой) каждый день под заглавием «К положению города Лубен» печатались большевицкие сводки. Несмотря на их внешне победный план, чувствовалось, что дела красных плохи. С запада, из Киева, все чаще и чаще шли эшелоны с красной гвардией, Если память не обманывает, числа пятнадцатого марта в городе появились чехословацкие солдаты-легионеры, уходившие со своими частями от наступающих немцев. Я пошел на станцию посмотреть эшелоны. По сравнению с распущенными, не имевшими воинского вида красноармейцами, легионеры производили отличное впечатление. Отличная австрийская выправка. Хорошо, однообразно одеты, вежливы; чувствовалась несколько своеобразная, но все же, по крайней мере, в то время твердая дисциплина. Помню, интеллигентные люди высказывали сожаление по поводу того, что эти бравые солдаты принуждены силою вещей «путаться» с большевиками. Вели себя чехословацкие части хорошо. Ни разу не слышал жалоб на какие-то беззаконные поступки легионеров. Чувствовалось, кроме того, что, несмотря на наличие оружия и дисциплины, они ни в какой мере не чувствовали себя хозяевами положения и больше всего боялись попасться германцам.
17 марта большевики наложили на город Лубны контрибуцию. Кроме того, всем офицерам, юнкерам и вольноопределяющимся было приказано в течение суток зарегистрироваться у коменданта. Срок уплаты контрибуции истекал также вечером 18-го. На регистрацию я, как и большинство офицеров, решил не идти. Чувствовалось, что большевики со дня на день уйдут. На базаре говорили, что немцы совсем близко.
После полудня пошел посмотреть, что делается около городской управы, где помещалась комендатура. На улице стояла кучка оживленно, но осторожно разговаривающих офицеров в разных чинах. В управе большевиков не было, комендант со своими чинами уехал на вокзал. Я вернулся домой, и на душе была давно забытая бодрость и легкость. Это отлично помню. Советская власть явно кончается. После обеда лег на кушетку, начал читать главу, посвященную Гераклиту Эфесскому.
Вдруг совсем неожиданно где-то рядом бухнула пушка. Еще и еще. Окна звенели. Кухарка, молодая девушка, вбежала в комнату с перепуганно-радостным лицом.
– Панич Коля, казаки…
Мы с братом выбежали на улицу. Пушки продолжали стрелять. Характерные для артиллерийского уха, мягкие удары «горняшек». С сухими, бьющими по ушам выстрелами полевых не смешать. Привычно шелестели снаряды. Отовсюду к «Видам» (молодой бульвар на берегу Сулы) бежали на выстрелы офицеры без погон, дамы, подростки. Гремя по мостовой копытами и по-пехотному трясясь на высоко подтянутых стременах, рысила к берегу кучка всадников в серых папахах с длинными желтыми шлыками. Им махали платками, кричали ура, всадники, подгоняя нагайками усталых лошадей, отвечали непривычным:
– Слава, слава…
На берегу Сулы, около бульвара, две горные пушки на открытой позиции. Команды русские…
– Гранатой, шесть ноль, орудиями, правее. Огонь!
Наводчик дернул шнур. Желтый язык. Удар по ушам.
– Шесть два…
Снова выстрелы. Поодаль густой толпой зрители. Номера-артиллеристы в папахах с красными шлыками. На конце пришпилены золотые перекрещенные пушки – те, что раньше мы все, кроме гвардейцев, носили на погонах. Все без погон, но по бархатным петлицам видно, что много молодых офицеров. Бегом подносят патроны. Щелкают затворы. Уши зажаты. Выстрелы. Дымящиеся короткие гильзы падают на лафеты. Внизу, в долине Сулы, около отходящих советских эшелонов, взвиваются черные гранитные столбы. Свистят паровозы, тарахтят невидимые пулеметы, в бинокль видно, как к деревянному мосту через реку приближаются всадники со шлыками. День ясный. С высокого берега Сулы видно верст на двадцать. Хутора, села, перелески, петля железнодорожного пути, полустанок Солоница. Там красный бронепоезд. Стреляет во все стороны. По подожженному красными железнодорожному мосту, по украинской коннице, в нашу сторону на больших недолетах. Внизу над обрывом тянется белый шрапнельный дым. На батарее новая команда. Черные фонтаны на полустанке. Броневик начинает быстро отходить к Ромодану. На путя