Белобрысый Саша П…ов, гимназист 6-го класса, рассказывал мне потом о своих переживаниях.
– Страшно было сначала. Прямо хотелось бежать куда попало. Только стыдно… Лежим в цепи. Пулемет строчит прямо по нам. Пули свистят, а я думаю про себя – хотя бы ранило поскорее – только не в голову. Ужасно хотелось, чтобы все это кончилось скорее. А потом ничего – обтерпелся.
…Два семинариста не выдержали огненного испытания – в паническом ужасе прибежали домой, запрятали военную форму и долго не показывались на улице.
Позднее, уже в Добровольческой армии, мой командир, полковник Н. А. Сергеев, рассказал мне еще кое-какие подробности об украинской службе самого Саши П…ва[140], к слову сказать, порядком распущенного, но добродушного, очень ребячливого гимназиста.
– Весною восемнадцатого года ему было шестнадцать лет.
– Я ночевал с ними в одной теплушке и, знаете, наслушался… Такой поросенок и рассказывает как ни в чем не бывало:
– Выстрелишь краснокожему в лоб, сразу череп к черту, а мозги летят вверх… прямо фонтаном… ужасно смешно…
– И понимаете, действительно, паршивцу смешно. Заливается. Я ему велел замолчать…
Я знал П…ова хорошо. Ни злым, ни извращенным его никак нельзя было назвать. Подросток как все. Объяснять не берусь – об этом немало есть в «Soirees de St Peterbourg» Жозефа де Местра. Во всяком случае, для восемнадцатого-девятнадцатого года характерно. Злоба была страшная. И еще одна мысль – часто наблюдаю теперь пражских русских гимназистов. Мало кого из них могу себе представить идущими под пулеметным огнем с винтовкой в руках. Не те люди. Но веселых расстрельщиков среди них тоже не вижу. Может быть, ошибаюсь…
Что поражало меня во время боев под Лубнами – это малое количество потерь. С утра до вечера ружейный и пулеметный огонь, артиллерия то и дело начинает стрелять беглым (большевицкая и германская, у украинцев не хватало снарядов, т. к. эшелоны со снаряжением застряли где-то в пути). Когда стихает огонь за Сулой, слышно, как гремит артиллерия под Лукомьем[141] и где-то на севере. Во время Великой войны достаточно было одного-двух дней такой стрельбы, и все тыловые госпитали были бы завалены ранеными, пришлось бы вводить в бои новые части, а тут, в Лубнах, привозят десяток-другой раненых в день и все. Правда, германцы явно берегли своих людей. Решительная атака регулярных дивизий на широком фронте, конечно, смела бы в несколько часов и латышей, и украинских красных казаков, и «кiннi пролэтарскi полк», но, понятно, были бы и значительные потери. Немцы предпочитали ограничиваться артиллерийским огнем, а цепи разворачивали, по крайней мере, в непосредственной близости от Лубен, только в тех случаях, когда у украинцев не хватало сил и начинался отход.
Все-таки у германцев были и раненые и убитые, На улицах Лубен временами появлялись телеги, медленно тянувшиеся к больнице. На соломе с большими крестьянскими подушками под головой лежали изжелта-бледные тяжело раненные пехотинцы и кавалеристы. Некоторые сдержанно стонали. Иногда появлялась похоронная процессия – дощатый белый гроб на телеге, за ним – пастор – в серо-зеленом военном сюртуке с большим серебряным крестом на груди и команда санитаров в походной форме, должно быть, наряженная для отдания воинских почестей.
Когда германцы входили в город, антибольшевистская часть населения смотрела на них с тревожным любопытством; некоторые сдерживали враждебное чувство. Вид раненых в бою с красными резко переломил настроение. Я это наблюдал у многих. Член Окружного Суда, сослуживец отца, сказал мне: «Странное чувство, ведь по существу сейчас они умирают за нас…»
Девочки-гимназистки, случалось, плакали, смотря на бессильно мотавшиеся при каждом толчке головы тяжелораненых.
– Бедные немцы…
Тут было не только сострадание к людям – очень сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них заплакал при виде раненого большевика, просто в течение нескольких дней появилось ощущение, что, хоть мы и не хотим, а сейчас у нас с германцами общие интересы. Лично мне было гораздо легче преодолеть в себе отвращение к желто-голубому флагу, чем враждебность к германцам. Еще сильнее это чувство было у добровольцев, дравшихся буквально бок о бок с немцами. В германской пехоте было много пожилых ландштурмистов, оставивших дома почти взрослых детей. Их очень трогало, что под большевистские пули идут с взрослыми и гимназисты. Случалось, при встрече гладили по головам, приговаривая – Tapfere Kinder… – очень этим смущали добровольцев.
– Понимаете, холодно, шнапсу хочется, а эти дяди нам конфеты покупают…
Великая вещь боевое братство – даже когда германские мужики и русские гимназисты воюют против русских же. Вообще, в те дни все перепуталось, и нужна необычайная примитивность политической мысли, чтобы свести события к борьбе, украинцев против «россиян».
Душевную сумятицу людей, сколько-нибудь способных вдумываться в происходящее, еще больше осложнило участие чехов в боях на стороне большевиков. Ничего положительного в этом не было известно в Лубнах, но ходили упорные слухи о том, что германцы будто бы взяли в плен несколько сот легионеров, называли цифру 800 – и всех их расстреляли[142]. Эти рассказы сильно понижали симпатии к освободителям немцам.
Однако случай, о котором рассказывает Петров (часть II, стр. 129), когда командир сотни дорошенковцев, присланной на помощь гордиенковцам, будто бы спросил: «Пане полковнику, а хто перед вашим полком? Як що це чехо-словацькi легiонi, то наш полк рiшуче постановив з ними не битись, i сотня не може вас поддержати», – вряд ли соответствует истине. Симпатии к чехам были, более вдумчивые люди хорошо понимали их трагедию, но все же будто бы имевшее место постановление полка совершенно не соответствует настроениям того времени. Все, кто дрался на стороне большевиков, были врагами. Кроме того, в тот, по крайней мере, период, судя по всем рассказам, ни дорошенковцы, ни другие полки дивизии Натиева не отказывались выполнять боевые приказы. Постановлений тоже не выносили – для этого ведь понадобился бы полковой митинг, а этим украинские части во время наступления не страдали.
Двадцать шестого марта, выйдя, как обычно, поутру на берег, я сразу почувствовал, что большевики отступают. Вдали перестреливались бронепоезда, виднелись какие-то колонны, но общая обстановка явно изменилась. Фронт сильно подвинулся на восток. Рассказывали, что германская конница идет красным в тыл. Еще дня через три от раненых стало известно, что гордиенковцы уже в Хороле. До Лубен доносился по временам отдаленный гул артиллерийской стрельбы. На базаре, правда, шли толки на тему – пришли паны и привели с собой немцев… – но разговорами пока дело и ограничивалось. Демобилизованные солдаты сразу присмирели. На них очень подействовал вид прошедших германских дивизий и появившиеся повсюду часовые в стальных касках со штыками-кинжалами.
…У меня проходит послефронтовая апатия, к германцам за неделю привык. Сложнее было с украинцами. Хотелось драться, хотя бы и в украинских войсках, но при условии, что Украина – это «не всерьез» и, во всяком случае, не навсегда. Появилась даже мысль, что чем больше будет под украинским флагом «просто русских», тем лучше. Больше уверенности, что желто-голубое знамя не навсегда. Близкие меня не удерживали, – даже советовали не откладывать поступления.
– Все равно ведь запишешься, так лучше поступай сразу в конно-горную… Там, по крайней мере, офицеры твоего училища.
Решил съездить представиться инспектору артиллерии. Штаб дивизии стоял уже на станции Ромодан. Надел шашку с анненским темляком, привинтил к кителю снятый при большевиках значок Михайловского училища, золотой александровский орел с пушками. Являться по начальству, так по-настоящему. Без погон, правда, как-то глупо, но погон никто не надевал. У украинцев не положено. Приехал на вокзал. Пассажирские поезда еще не ходят. Близко фронт. Одни германские эшелоны. Как раз должен ехать в Ромодан штаб их дивизии. Я решил рискнуть. Люди вежливые – в крайнем случае не разрешат и все. Вошел в вагон второго класса. Часовой у входа пропустил, ничего не спросив. Навстречу мне шел пожилой офицер в фуражке с красным околышем. Я взял под козырек. Офицер ответил на приветствие и спросил на довольно сносном русском языке, кто я такой и что мне нужно. Выслушал и стал очень любезным:
– О да, ви, конечно, можете ехать наш эшелон.
Повел меня в купе, познакомил с двумя лейтенантами. Всю дорогу до Ромодана говорили о вещах, не имевших прямого отношения к войне. Лейтенанты очень интересовались тем, что такое, собственно говоря, Украина. О только что кончившейся войне ни слова. У меня осталось отличное впечатление от корректности немцев. Впоследствии оно еще больше усилилось. Никакого намека на надменность. Всячески старались не показывать, что они победители. Разговор коллег по профессии, хотя бы временной. Я потом твердо усвоил такой стиль при моих многочисленных встречах с германскими офицерами. На станции Ромодан вышел из этого предельно корректного вагона и сразу попал в обстановку значительно менее корректную. Инспектор артиллерии – старый, полуседой капитан с шевченковскими усами (не помню его фамилии), правда, принял меня очень радушно. Говорили по-русски[143]. Посоветовал поговорить прямо с офицерами конно-горной батареи полковника Алмазова, в которую я и хотел поступить (на запасном пути стояло несколько вагонов батареи – если память не обманывает, хозяйственная часть).
«На перроне встретился со своим товарищем по Финляндскому горному дивизиону, капитаном К. Он, оказалось, был старшим офицером у Алмазова. Поздоровались и… о ужас! Обнаружилось, что за те два-три месяца, что мы не виделись, капитан совершенно разучился говорить по-русски. На все мои вопросы отвечал по-украински. Узнаю, что в батарее служат только «щирые украинцы»