Как я и ожидал, вежливое обращение с подсудимыми действовало на них сильнее всякого крика. Я подробно расспрашивал молодого парня с довольно-таки разбойничьей физиономией о том, когда, как и кому он грозил бомбами, о том, какие это были бомбы и откуда он их получил. Шуршало перо делопроизводителя. Караульные с шашками наголо неподвижно стояли по бокам допрашиваемого.
– Караульный начальник, уведите подсудимого.
Унтер-офицер щелкнул шпорами. Посыльный распахнул дверь. Я все время следил за соблюдением ритуала.
Дело было ясное. Подсудимые, за исключением двух, были несомненно виновны в том, в чем их обвиняли. Вооруженное ограбление кассы. Разгром инвентаря. Угрозы убить. Можно, конечно, спорить о том, целесообразно ли было вообще судить. Лично у меня было твердое убеждение в том, что преступление, совершенное в «порядке революции», не перестает от этого быть преступлением. Шесть или семь подсудимых мы разделили на группы. Долго обсуждали меры наказания. Инициатору вооруженного ограбления в силу несовершеннолетия определили два с половиной года каторжных работ. Остальным – тюрьма на разные сроки. Двоих – шестидесятилетнего старика, которого явно оговорили деревенские неприятели, и сына хозяйки, у которой ночевал, единогласно постановили оправдать. Приговор проредактировал и переписал на врученном мне начальником отряда белом листе, внизу которого генерал Литовцев надписал: «Приговор военно-полевого суда утверждаю». Это было, кажется, заимствовано из практики усмирения первой революции. Наконец, все было готово. Члены суда подписали приговор. На площадке перед господским домом уже стояли в строю весь Куринь, германская пехота и пулеметчики. За войсками должно быть все почти население Чутовки. Перед фронтом – окруженные сильным караулом подсудимые. Два козака распахнули дверь. Суд вышел на балкон. Я вынул из папки приговор.
– По указу Украинской Центральной Рады…
– В струнку. Слухай до вар-ты!
– Gewehr![190]
Фронт ощетинился штыками, сверкнул шашками. Трижды пробили германские барабаны. Голос у меня довольно сильный и за время войны был натренирован командами на открытом воздухе. Я читал приговор, стараясь, чтобы каждое слово было ясно слышно на небольшой поляне. Кончил. Приказал освободить оправданных. К остальным подъехали подводы. Взвод конной сотни с шашками наголо должен был конвоировать осужденных в тюрьму. С места пошли рысью. Бабы и дети громко завыли.
Начальник отряда сказал мне, что я отлично справился со своей ролью.
Наказания очень умеренные, но эффект огромный. Теперь за Чутовку можно быть спокойным. Будут сидеть тихо.
Случилось, однако, то, чего мы никак не предполагали. Как только осужденные были сданы в тюрьму, туда прибыл уездный комиссар и собственной властью всех освободил. Эффект, конечно, получился еще больший, чем от военно-полевого суда. Недели через две мужики разгромили уцелевший до того барский дом. В квартире, говорят, не осталось ни одной вещи. Вдребезги разбили прекрасную коллекцию фарфора. В ответ на это в село была послана уже настоящая карательная экспедиция. Конная сотня, и только она одна. Пехота и артиллерийский взвод считались для этого неподходящими. Много мужиков перепороли. Ходили слухи об одном или двух расстрелах (понятно, без суда), но с уверенностью я не могу утверждать, что расстрелы были. Во всяком случае, гражданская власть в лице комиссара, не сговорившись с военной – комендантом уезда, совершенно ее дискредитировала в глазах чутовских и окрестных крестьян. Село осталось одним из самых беспокойных и при гетмане. Вместе с тем у чинов Куриня усилилась уверенность в том, что дальше так дело продолжаться не может. Совершенно невозможно положение, при котором действия военного начальника в местности, объявленной на военном положении, парализуются гражданским лицом. Вероятно, с юридической точки зрения были неправы оба и оба допустили превышение власти[191]. Трудно, однако, решить, какими законами и положениями надо было руководствоваться в безвластный, по существу, период Центральной Рады.
Приходилось делать то, что диктовала обстановка, требовавшая прежде всего восстановления престижа власти хотя бы и жестокими методами.
Кстати сказать, вернувшись домой, я показал копию приговора нашего военно-полевого суда отцу, очень резко относившемуся к деятельности этого рода судов, и просил его высказаться относительно наказаний. Отец прочел и улыбнулся:
– Однако ваши военные законы стали теперь мягче, чем наши. В окружном суде эти парни так легко бы не отделались…
Впрочем, в самом Курине еще до освобождения осужденных комиссаром были недовольные приговором. Находили его слишком суровым. Один офицер, бывший политехник, заявил мне:
– В вас совсем не чувствуется студента.
Я мог только ответить, что очень рад, если это так. Студентам нечего делать в военно-полевых судах, а члены военно-полевого суда не могут судить по-студенчески. Иначе получатся сапоги всмятку. Я этого блюда не люблю.
Глава XIII
С получением пушек я из козака пешей сотни превратился в старшего офицера конно-артиллерийского взвода, который было решено сформировать при Курине. Командиром взвода был назначен поручик Овсиевский, который был моложе меня по службе в старой армии, но раньше поступил в Куринь.
Мне неоднократно придется повторять «я сделал то-то», «я приказал то-то» и почти не придется упоминать о распоряжениях моего начальника – командира взвода. Дело в том, что поручик Овсиевский, хороший офицер и отличный товарищ, артиллерийское дело знал неважно (он окончил пехотное училище во время войны, но вышел в артиллерию). Кроме того, милый мой командир в Лубнах всецело был занят личной жизнью, нагоняя время, упущенное во время войны. Я в нужных случаях командовал ему «смирно, господа офицеры!», представлял на подпись бумаги, спрашивал, когда полагалось, разрешение сделать то или другое – словом, внешняя сторона соблюдалась со всей строгостью. В смысле работы Овсиевский предоставил мне полную свободу, ни во что не вмешивался и никогда не отменял моих распоряжений. Между нами установилось своего рода разделение труда – один считался командиром, другой командовал. Личные отношения между командиром и старшим офицером были отличные. Я с удовольствием вспоминаю о корректном и очень сердечном по натуре поручике Овсиевском. В городе считали, что «артиллерию» формирую я.
Во взводе состояло еще несколько офицеров разных родов оружия. Одно время наводчиком был моряк – младший лейтенант, привыкший к обращению со своими двенадцатидюймовыми громадинами, но быстро ориентировавшийся и в материальной части трехдюймовой полевой образца 1902 г. системы Путиловского завода.
О летчике бароне Доршпрунге я уже говорил. Он тоже прослужил во взводе недолго – месяца два. Был вторым номером при орудии – отворял замок.
Имелся у нас и офицер – еврей, двадцатилетний прапорщик Мочерет, окончивший при Временном правительстве наше Михайловское артиллерийское училище. Он мне много рассказывал о революционном Петрограде и быте училища в ту эпоху. Отлично дисциплинированный, подтянутый, лихо-щеголеватый юноша, он ничем не отличался по своему облику от михайловцев дореволюционного времени. Относились к нему хорошо, но после первого же боя начали за глаза посмеиваться. Под пулями прапорщик Мочерет вел себя очень неважно. Надо быть справедливым – во взводе состояло еще двое евреев – солдат Великой войны, ездовой Оштрах и вольноопределяющийся доброволец, сын богатого лубенского сахарозаводчика, раньше в армии не служивший. И тот и другой отлично переносили опасность. Ездовой впоследствии хотел записаться в Южную армию, вольноопределяющийся – в Добровольческую. Обоим пришлось отказать. В Южную евреев вообще не принимали, в Добровольческой интеллигентному еврею пришлось бы тяжело среди простых солдат-южан с их исконным антисемитизмом.
Одно время я поручил было заведование конским составом кавалерийскому офицеру корнету Л. Н. Мосолову, жившему в Лубнах, но молодому корнету работать в Курине не хотелось. Он всего несколько раз появился в конюшнях и вскоре уехал на Дон. Несколько дольше прослужил прапорщик-артиллерист, очень демократического происхождения, фамилию которого я не помню. Отец его занимался извозным промыслом. Прапорщик был относительно культурным молодым человеком – среднюю школу кончил, но в один прекрасный день попался в самовольной реквизиции в свою пользу – по существу, в грабеже. Мне было приказано арестовать своего подчиненного, но он успел скрыться из Лубен.
Таким образом, кроме Овсиевского и меня, офицерский состав взвода был в значительной мере текучим. Зато постоянными и надежными нашими помощниками было трое юнкеров Сергиевского училища – Войцеховский, Павлович и Лисенко и «артиллерийский техник» Патурнак, всячески старавшийся походить не на юнкера Технического артиллерийского училища, а на лихого кавалериста-николаевца. Очень обижался, когда по обычаю его звали «тихим ужасом». У Павловича близких в Лубнах не было, и ему с самого начала пришлось поселиться в казарме. Остальные долгое время жили дома, но к восьми часам утра аккуратно являлись в Куринь. С одним из них – портупей-юнкером А. Н. Войцеховским – я очень подружился. Одно время снимал комнату у его матери, жены чиновника, эвакуированного из Польши. Это была очень интеллигентная, жизнерадостная женщина, крепко любившая Россию. Теми же качествами обладал и сын – весьма самолюбивый, темпераментный и волевой человек, с которым было приятно и легко работать, несмотря на его вспыльчивость. Один из тех молодых студентов, которые прониклись дисциплиной и, что еще важнее, сознанием необходимости дисциплины, действительно до мозга костей. Когда я познакомился с Андреем Войцеховским, в просторечии Андрюшей, он был убежденным монархистом – конституционным конечно. О русской республике не мог спокойно говорить. Впрочем, мать Войцеховского выдала мне тщательно скрываему