В то же время в телефонисты я обыкновенно назначал тех, у кого не было ни любви, ни привычки к лошадям. В этом отношении интеллигентная молодежь делилась на три категории. Некоторым – очень немногим – можно было поручить пару лошадей. Вообще должность ездового не для вольноопределяющихся. У очень многих, вероятно у большинства, хватало сил и терпения ухаживать за одной. И это нелегко – особенно в походе и в зимнее время. Была, наконец, и в артиллерии, и всюду категория добровольцев, хороших солдат, но никаких кавалеристов. Если у гимназиста или студента нет любви к лошадям, в условиях Гражданской войны все равно силой не заставить как следует ухаживать. Дело не столько умения, сколько охоты.
Наши телефонисты в конники не годились. Во время походов ездили на подводах. Зато своим электротехническим делом занимались рьяно. Некоторые отлично изучили аппарат. Разбивали линии быстро и толково. Несложная вещь, но навык нужен немалый, чтобы получилось хорошо. Иногда только случались осложнения с проводкой линий по городу. Приходилось лазить на телефонные столбы, пользуясь специальными крючьями. Некоторым из гимназистов эта работа нравилась. Оригинально. Один заявил мне, что просит освободить его от проводки, так как «не желает изображать на потеху публике обезьяну». Пришлось протестанта за такой доклад поставить под шашку. Товарищи подняли его на смех за «несознательность», и дело уладилось.
В команде телефонистов один только «козак» был совершенно безнадежный. Молодой студент-юрист Киевского университета, писавший футуристические стихи неудобопонятного содержания. Худенький, сутулившийся человечек с аккуратно расчесанным пробором посреди головы и тонкими утомленными чертами лица.
Один футуристический поэт был и в нашем выпуске Михайловского училища. На лубенского студента, правда, непохожий – высокий, стройный. Явился в училище в чудесно сшитом английской материи костюме и шелковых прозрачных носочках со стрелками. На первых порах уверял, что идеал мужчины – быть как можно более женственным. Через два месяца – загорелый, подтянутый, в тех сапогах, о которых пелось:
– Сапоги казенной кожи не боятся Н2О.
Футуристический поэт исправно прыгал через кобылу, вольтижировал и совсем забыл о женственности. Кончил, насколько помню, портупей-юнкером.
Телефонист-лубенец военной обработке не поддавался. Усердия было немало, результатов никаких. Лихая гайдамацкая папаха с красным шлыком и золотым «дармовисом» (кистью) сидела на нем прекрасно. Поворачивался неизменно через левое плечо. Даже с аппаратом не мог совладать. На занятия являлся часа через полтора после начала. Объяснение всегда одно и то же – накануне долго читал и проспал. Когда попали под огонь, не трусил, но вместо работы наблюдал, что делается кругом. В конце концов футуристу пришлось подать рапорт об уходе.
Шульгин хорошо сказал о том, что среди добровольцев были «почти святые» и «почти бандиты». В моей памяти галицийский мальчик Кузьма Кардаш – один из почти святых.
Еще двое вольноопределяющихся. Одного из них назову Д. – он жив, вероятно, проживет еще немало лет, и не хочется обижать человека, который лично ко мне был очень привязан. Д. – чистокровному поляку, впрочем, совершенно обрусевшему, было в то время лет восемнадцать. Из гимназии он отправился в первый Кубанский поход, но по каким-то причинам (в самом же начале) из армии ушел. По словам Д., выходило так, что его часть – Морскую роту – где-то отрезали и ему пришлось бежать, переодевшись в штатское платье. Рассказ звучал правдоподобно, но потом, узнав поближе Д., я стал с большей осторожностью относиться ко всему тому, что он говорил. Гимназист принадлежал к тому типу, который на добровольческом жаргоне получал наименование «заливал». Помимо наклонности к сочинительству, у Д. была еще более вредная наклонность – к паникерству. Она, впрочем, обнаружилась не сразу. Первое впечатление этот козак-поляк производил отличное. Дисциплинированность, преданность делу (она, впрочем, была искренней), разговоры о высоких и похвалы достойных материях. Несмотря на это, за Д. понемногу установилась во взводе репутация довольно-таки жуликоватого парня. Последний раз я виделся с ним в Париже летом 1927 г. Молодой, хорошо одетый человек подошел ко мне в кафе и, к изумлению французов (Ame slave – «славянская душа») бросился целоваться. Все-таки, когда он предложил мне купить обратный билет в Прагу, я отказался. Был предупрежден: денег не давайте – не увидите ни их, ни билета.
Второй – мой брат. О нем скажу только, что из гимназистов, служивших в Курине, брат был единственным, который получил боевое крещение еще при Великой войне. Из шестого класса поступил в «Ударный батальон свободы, равенства и братства». Время было героическое – в одном взводе с братом простым ударником служил пехотный генерал. Под Тарнополем шесть шрапнельных пуль попали брату в каску. Французская сталь выдержала, но от удара он долго страдал головными болями. На самой границе прострелили ногу. Пришлось серьезно лечиться. Потом, по неопытности, сам прострелил себе руку из нагана. Это ранение зажило скоро. Хуже было в Донецком бассейне в самом начале нашего великого наступления 1919 г. Осколок гранаты попал в пах. Затронут кишечник. Я думал, что это конец. Спасла быстрая операция – дело было недалеко от Ростова, и через несколько часов брат был уже в больнице. Через шесть недель вернулся в строй, но было сказано – на лошадь пока не садиться. Вместо этого сразу же в качестве разведчика принял участие в конной атаке. Рана открылась. Пришлось снова лечь в госпиталь. Потом, поздно осенью, получил еще одну пулю в ногу, но на этот раз ранение было легкое. Словом, к девятнадцати годам на рукаве имелось три нашивки за ранения.
Теперь несколько слов о «простых». Их во взводе было две категории – старые солдаты-артиллеристы и не служившие раньше парни, сыновья «цензовых» селян. И тех и других я назначал главным образом ездовыми. Так обыкновенно делалось и позже, в добровольческих батареях: номера и телефонисты – «интеллигенция», ездовые и обозники – «народ», разведчики – и те и другие. Из ездовых нашего лубенского взвода мне особенно запомнился бравый унтер-офицер Мандрыка, бывший кирасир ее величества. Это был типичный профессиональный солдат, с той только разницей, что земля и хата у него, против обыкновения, имелись. Пахать ее Мандрыка во всяком случае не хотел. Когда ездил в отпуск, щеголял у себя в селе в каске с орлом и безотказно покорял бабьи сердца. Отлично знал конное дело – Овсиевский назначил его старшим ездовым. Долго собирался поступить в белую армию, да так и не собрался. В конце концов поступил к большевикам. Последнее, что я о нем узнал летом 1919 г., – Мандрыка возит за комиссаром красное знамя и состоит на очень хорошем счету.
Немудрено. С таким же успехом он мог служить во французском легионе, у Кемаль-паши или в боливийской кавалерии.
Зато наш рыжеусый фельдфебель – жалею, забыл его фамилию, – был человек очень убежденный, с вполне сложившимися политическими взглядами. Украина как автономная область Российского государства. О форме правления я вообще избегал говорить, но, кажется, ему хотелось конституционной монархии. Во всяком случае, под понятие профессионального солдата фельдфебель никак не подходил.
Помимо честности, он обладал очень ценным в условиях добровольческой службы качеством – умел ладить и с «народом», и с «интеллигенцией». Добровольцы-учащиеся никогда на него не жаловались, ездовые – тоже. Фельдфебель с первого до последнего дня был нашим надежным помощником. Выбрал его поручик Овсиевский, и, надо сказать, из всех людей взвода не было лучшего кандидата на эту должность. Не знаю, что сталось с этим отличным солдатом. В 1919 г. хотел ехать со мной в Добровольческую армию, и только случайно мы не могли встретиться. Я уже говорил о том, что в обращении со старыми солдатами надо было очень и очень считаться с их «дореволюционными» чувствами. В условиях совершенно добровольной службы приходилось, с одной стороны, укреплять дисциплину, с другой – не забывать, что «старый режим» совершенно неприемлем. Собственно говоря, все сводилось к тому, что у солдат чувство собственного достоинства стало гораздо сильнее и его надо было уважать. Лично я руководился тем, чему нас учили в Михайловском артиллерийском училище, издавна славившемся в старой армии своим «либерализмом». Кроме того, очень внимательно присматривался к нравам, в то время еще императорской германской армии, да и другим офицерам советовал делать то же. Там господствовала строжайшая, математически точная дисциплина, и в смысле обращения с людьми было чему поучиться.
Нелегким материалом были и молодые, не служившие раньше парни, набранные по цензовому признаку. Ненависть к большевикам соединялась у них обычно, по крайней мере в первое время, с полным непониманием смысла дисциплины. Приучить к беспрекословному исполнению приказаний стоило немалого труда. В селянских мозгах сидела занесенная фронтовиками идея о том, что дисциплина признак все того же «старого режима». Переломить это настроение было, пожалуй, самой трудной задачей, и не все офицеры удачно с ней справлялись. Тем не менее наши молодые селяне являлись очень хорошим материалом для военной обработки. Меня поражало, какие, по существу, дети – эти семнадцати-восемнадцатилетние парни, никогда не жившие в городе. Здоровенные кулаки, зачастую плечи взрослого мужика, а душа ребячья, гораздо более детская, чем у их городских интеллигентных ровесников. Многие из них быстро, совсем по-детски, привязывались к офицерам, и тогда уже с теми становилось легко. Это была, вначале по крайней мере, не преданность воинов начальникам, а уже скорее привязанность учеников к учителям. Как бы то ни было, создавалась спайка, внутренняя связь – то, чем держится часть.
Лично я одному из таких парней обязан тем, что не погиб в одном из первых же боев с большевиками. Не могу не помянуть их добром.
Я дал эту характеристику некоторых из офицеров и солдат, служивших под нач