1918 год — страница 54 из 71

еревня добром не пойдет. Меня, однако, очень ободряло то, что мои, для большинства еретические, убеждения совершенно совпадают со взглядами человека, у которого и житейский и боевой опыт неизмеримо больше моего.

Впоследствии в Добровольческой армии, особенно в 1919 г., мне приходилось несчетное количество раз спорить на эту тему с моими товарищами по батарее и другими офицерами. Во время наступления на Москву народнические настроения – слепая вера в мужика – были в армии настолько сильны, что еретикам вроде меня приходилось тяжело. Нередко принципиальные расхождения отзывались и на личных отношениях. Мои товарищи никак не хотели понять, что вера в нацию и вера в деревню – это совсем не одно и то же.

Должен сказать, – конечно, это только личный мой взгляд, – что в гетманской Украине, по-моему, вообще трезвее и последовательнее смотрели на вещи, чем в героическое время Добровольческой армии. Генерал Литовцев в этом отношении не составлял исключения. Не хватало крупных людей, действовали плохо, но мне кажется, хоть умели ясно видеть действительность.

Не всегда, правда… По разработанному Генеральным штабом плану формирования украинской армии в Полтаве должен был стоять штаб корпуса, в Лубнах – штаб 12-й дивизии и управление артиллерийской бригады. Предполагалось, что в эту дивизию войдут кадры трех полков 9-й дивизии русской армии (Орловского, Северского и Брянского), переименованных в Лубенский, Прилукский и Кременчугский. Фактически этих кадров на Украине, по-видимому, не существовало. Естественно было думать, что киевские руководители армии используют наш Куринь, как фактически уже существующую боевую часть, и он послужит основой при формировании регулярной дивизии. Генерал Литовцев хлопотал об этом в военном министерстве. По-видимому, намечалось его назначение начальником дивизии. Однако на этот пост и на все вообще командные должности кандидатов было много. Им совсем не улыбалась мысль о том, чтобы офицеры Куриня получили полки, батальоны и роты. Наш отряд был помехой не только для лубенских большевиков, но и для всех жаждавших назначений. Они оказались сильнее. Несмотря на поддержку влиятельных организаций, Куринь остался в стороне. Его не упразднили, но не давали ни кредитов, ни штатов. По-прежнему отряд жил на деньги, отпускаемые для «охоронной сотни» (приблизительно треть того, что было нужно), и на займы, предоставляемые частными лицами. Овес и сено получали, правда, в изобилии путем реквизиций у помещиков. Законность этих реквизиций находилась под большим сомнением, но до поры до времени крупные земельные собственники, надо отдать им справедливость, мирились с таким положением вещей. Становилось, однако, ясно, что без денег Куринь долго не просуществует. Было необходимо найти постоянный источник средств и так или иначе упрочить наше положение. Единственной организацией, которая могла нас поддержать в Лубнах, явилась партия хлеборобов-демократов[224]. По существу, мы и так были в постоянной связи с ней. Предстояло эту связь оформить и укрепить. Начались переговоры, подробности которых я не помню. Если память не обманывает, партия – во главе с инженером У. С. Шеметом – первая пошла нам навстречу.

9 июня в Лубнах состоялся многолюдный уездный съезд партии. Политика гетманского правительства подвергнулась критике. Правительству ставили в упрек малонациональный характер его деятельности и переполнение учреждений людьми, чуждыми Украине. Вместе с тем партия настаивала на ускорении работ комиссией по выработке земельного закона и по реформе городского самоуправления[225].

Съезд постановил приветствовать наш Куринь за его работу. Я не был на заседании, но, как мне передавали, речь шла и лично обо мне. Съехавшиеся козаки и крестьяне находили, что ротмистр Белецкий и я «умеем формировать добровольческие части». Партия не ограничилась приветствием. Постановили оказать Куриню материальную поддержку. С этой целью было постановлено установить обязательное обложение – если не ошибаюсь, пятьдесят копеек с десятины в месяц. При условии, что обложение будет поступать регулярно, ожидаемая сумма вполне обеспечивала существование Куриня при таких низких ставках жалованья, которые у нас были установлены. Хлеборобы пошли и дальше. Решили произвести в своей среде добровольную мобилизацию и пополнить отряд, состав которого значительно сократился с переходом в казармы.

Казалось, что перед Куринем открываются – в уездном масштабе, конечно, – широкие перспективы. Во всяком случае, предстоял интересный опыт создания ополчения из богатых крестьян. Я считал, что жизнь упорно борется с киевскими канцеляриями военного министерства.

Мобилизация, – вернее, набор – была произведена быстро. Уже дней через десять казармы конной и пеших сотен наполнились молодыми парнями, подписавшими обязательство прослужить три месяца. Всех поступивших немедленно одевали в военную форму. На плацу молодые кавалеристы обучались обращению с пиками. Смотря на этих восемнадцати-девятнадцатилетних парубков, прилежно размахивавших древками, мы надеялись, что наконец-то теперь и конная сотня из партизанского отряда превратится в «муштрову частину».

Что касается артиллерийского взвода, на нем хлеборобская мобилизация отразилась мало. Мы приняли всего пять-шесть человек. Людей было и так достаточно. Казарменная жизнь понемногу налаживалась.

Наши люди – сорок с лишним человек – помещались в чистой, просторной и светлой комнате, рассчитанной, кажется, человек на шестьдесят. У всех были кровати с полным комплектом постельного белья и ночными столиками, подаренными нам расформировавшимся лазаретом. Кроме того, в нескольких маленьких комнатах помещались цейхгауз, канцелярия, фельдфебель. Одну комнату занимал я.

Кстати сказать, в Лубнах интеллигентные люди еще настолько жили понятиями мирного времени, что о моем переселении в казарму (все остальные офицеры жили в городе) было немало разговоров. Хвалили, но удивлялись. Я же чувствовал, что, живя на отлете, никак не наладить ухода за лошадьми, да и вообще в наших условиях все время нужен хозяйский глаз. Я являлся и на утреннюю уборку, и на проверку, потом производил езду и занятия, и только обедать уезжал в город. К вечерней уборке опять возвращался в казарму.

Не без труда удалось приучить добровольцев к вставанию в пять часов утра. Со старыми солдатами было легче. Вначале наиболее молодые никак не могли проснуться. Повторялось то же самое, что я наблюдал в Михайловском училище на своих товарищах – кадетах. Как будто бы человек проснулся, собирается натягивать штаны, а потом валится на кровать и моментально засыпает. Часто приходилось вместе с дневальным поднимать самых упорных сонь.

Постепенно учащиеся втянулись и сами полюбили раннее вставание. Стояли тихие светлые дни горячего украинского лета. На заре чуть заметный пар шел от росистой травы, из монастырского парка тянуло ночной душистой сыростью. Вода в Суле казалась парным молоком. От казармы было рукой подать до прибрежного луга, влажного, чуть топкого, продолжавшего зеленеть, несмотря ни на какую жару. Туда дважды в неделю спускались мы на неоседланных лошадях, раздевались и купали их в реке. На просторе, вдали от жилья, скинув зеленые шкурки, добровольцы окончательно забывали о своем солдатском звании. Визжали, кричали, гонялись друг за другом… «Старые солдаты» – ездовые, парни лет по двадцать шесть – по двадцать семь, тоже дурили вовсю. Нередко на берегу усаживались немцы постарше. Покуривая свои трубки и снисходительно улыбаясь, они смотрели на нашу суету. Немцы помоложе сами раздевались, лезли в воду и начинали водяное сражение с ukrainischen Soldaten. Германские солдаты, кстати сказать, никак не могли понять, почему это Ober-Leutnant сам купает свою кобылу. Чувствовалось, однако, из разговоров, что наша «демократизация» им нравится. Облик Куриня, правда, сильно изменился по сравнению с первыми неделями его существования. Еще до гетманского переворота понемногу явочным порядком офицеры, не занимавшие командных должностей, начали именоваться не «казаками», а по чинам старой армии, только в переводе на украинский язык. Такие случаи, как назначение караульным начальником унтер-офицера, а часовыми офицеров, прекратились сами собой, но все-таки весь наш быт отличался крайней близостью начальников и подчиненных. Денщиков и вестовых не было. Мою лошадь убирал один из ездовых.

После купания, чтобы разогреть лошадей, ехали домой галопом. Иногда кто-нибудь летел через голову, и, если повод при этом не оставался в руке, лошадь продолжала скакать, предоставляя седоку плестись пешком и попасть в конюшне под град насмешек товарищей».

Больше всего мне было работы с лошадью. Конное дело я и раньше любил. Благодаря хорошим учителям – моим кадровым товарищам – знал его неплохо, но все-таки во время Великой войны на мне лежала только небольшая часть ответственности за конский состав батареи. Теперь приходилось делать все. Во время экспедиции по уезду отбирать у крестьян отощавших, зачастую израненных казенных лошадей. Смотреть, чтобы не попали сапные и чесоточные. Лечить[226], подкармливать, определять возраст, составлять описи. Потом подъезжать и напрыгивать. В то же время каждый день я обучал молодежь езде – сначала в манеже, потом в поле. Часто устраивал взводные учения и дальние поездки. Изо дня в день следил за уборкой лошадей и за чистотой конюшни. В нормальных условиях военной службы все делается почти само собой. Теперь ничто само собой не делалось. С утра до вечера приходилось стоять над душой, действовать на самолюбие, настаивать, требовать. Зато результаты, по крайней мере что касается лошадей, получались, по совести, хорошие. Было приятно войти в чистую, просторную конюшню, потрепать по крупам отличных упряжных и верховых лошадей, бодрых, сытых, с лоснящейся шерстью. Моя гнедая Мэри косила на меня глаз, вбирала дыхание хозяина, гремели цепи, постукивали копыта. Не бог весть какое достижение эти полсотни коней, но у меня было приятное сознание, что работаю не впустую. Дома штудировал «Книгу о лошади» князя Урусова – лучший труд по гиппологии на русском языке. История древней философии ожидала лучших дней. Советовался с помещиками, коннозаводчиками, ветеринарами. К концу лета через мои руки так или иначе прошло сотни четыре лошадей. (Большую часть приводимых крестьянами во время экспедиций приходилось браковать.) Образовался порядочный опыт. Мне предлагали даже место члена-приемщика ремонтной комиссии. Положение Куриня в то время было почти безнадежным, и я в принципе согласился, но потом, не дождавшись назначения, уехал на Дон. Увлекался я и барьерной ездой. Мэри свободно брала барьер в два аршина два вершка. Случалось, понятно, и падать. Однажды я так хлопнулся виском о твердую землю (лошадь попала ногой в незаметную дыру от столба и перекувырнулась), что потерял сознание. От этого случая осталось воспоминание в виде периодически повторяющихся мигреней.