1918 год — страница 70 из 71

Чувствовалось, что германским офицерам самим было явно неприятно разоружать остатки части, столько с ними поработавшей. Лейтенант X. позднее сам сказал мне с глазу на глаз:

– Ваш герр Грачев – большая жирная свинья…

Староста, во всяком случае, повел дело так, что отказать немцы не могли, хотя винтовки, если отдельные дезертиры-хлеборобы их и уносили, конечно, оставались для самообороны по хатам богатых крестьян, а не попадали в банды. Суть дела была, однако, вовсе не в этом. Пока Куриню не давали денег, староста надеялся, что организация умрет естественной смертью, а имущество перейдет к варте и жандармерии. Грачеву очень хотелось иметь в своем распоряжении полицейский артиллерийский взвод. Получение 60 000 из Полтавы очень встревожило и его и других противников Куриня. Они решили, что отряд, видимо, продолжают поддерживать сверху. Вдобавок, благодаря моей неосторожности, ротмистру Белецкому стало известно, что мы намереваемся увезти телефонное имущество, которое тоже хотели использовать для нужд полиции. Белецкий (он в частном разговоре сам не постеснялся мне сказать, что такие вещи, мол, надо делать осторожней) немедленно сообщил кому следует. Решили, раз не удается ликвидировать Куринь украинской линии, использовать немцев. Однако германцы, разоружив нас, не принимали никаких мер к отысканию припрятанного телефонного имущества. О том, что оно у меня, они, вне всякого сомнения, знали. Тогда Грачев прислал ко мне начальника державной варты с устным ультиматумом – или сдать аппараты, или он своей властью не выпустит моего эшелона из Лубен. Бывший биржевой маклер, надо ему отдать справедливость, действовал решительно. Пришлось дать распоряжение снести аппараты из города к немцам, под охраной которых находилось все отобранное имущество. Три станции, в том числе лучшую централь, мне все-таки удалось получить обратно. Мой приятель лейтенант X., пользуясь тем, что опись имущества еще не была составлена, сам мне их принес.

Само собой разумеется, что после этой истории я не сделал Грачеву прощального визита, хотя раньше наши отношения были очень хорошие. Не думал представляться и Александровичу, но начальник дивизии сам выразил желание меня видеть. Пожелал мне и моим людям счастливого пути и всякого успеха. Я уже говорил о том, что и в эту последнюю с ним встречу генерал уговаривал меня остаться в Лубнах и поступить в его дивизию. Между прочим, сказал:

– Здесь уже все налаживается и положение прочное…

Спросил еще, подал ли я рапорт об исключении с украинской службы или, уезжая в Украины, не считаю нужным этого делать. Когда я доложил, что не могу подать такого рапорта, так как официально никогда на украинской военной службе не состоял, Александрович изумился:

– О чем же думал генерал Литовцев?.. Почему он не возбудил ходатайства…

Мне было бы грешно поминать злом начальника 12-й дивизии. Он всемерно добивался уничтожения Куриня, но лично ко мне был очень внимателен. Месяца через три после нашего отъезда генерала Александровича вместе с адъютантом расстреляли петлюровцы. Ротмистр Белецкий ценой тяжелых унижений купил себе жизнь. Судьба С. Н. Грачева мне неизвестна. Кажется, ему удалось вовремя бежать. Артиллерийский взвод побитовому старосте все-таки удалось к себе заполучить. Овсиевский предпочел остаться в Лубнах и командовал ими вплоть до падения гетмана. Насколько мне удалось потом установить, наши пушки были брошены в бою с повстанцами, когда положение стало безнадежным.

К половине сентября все было готово. Вернулись из отпуска иногородние, которым я разрешил съездить на несколько дней домой. Все дали установленной формы подписку[287]. Среди хлеборобов оказался один неграмотный. Впоследствии этот бойкий парень во время эвакуации Крыма, отстав от своей части, реквизировал в Симферополе пару лошадей из пожарной команды, приехал в Севастополь, когда наши корабли были уже в море, сел на французский миноносец и через Константинополь одиночным порядком сумел добраться до Галлиполи.

Наступило утро отъезда.

Я обошел последний раз нашу казарму, плац. Спустился к Суле взглянуть на лошадей, пасшихся на монастырском лугу. Грустно было оставлять мою Мэри.

Подъехал взводный экипаж, отобранный в свое время у предводителя повстанцев Дробницкого. Тяжелые вещи заранее были отосланы под охраной на станцию. Колеса сначала катились по пыли, потом задребезжали по мостовой. Лубенская жизнь кончалась, но я чувствовал, что никогда не забуду этого города.

Один за другим подъезжали к вокзалу извозчики, вылезали из пролеток добровольцы с корзинками и чемоданами, старые солдаты с сохранившимися еще с германской войны вещевыми мешками здоровались со мной и тащили свои вещи в «почікальню»[288]. Одни приезжали с веселыми, возбужденными, праздничными физиономиями. Это были самые молодые. У тех, что постарше, лица были серьезнее, строже. Некоторые хмуро посматривали по сторонам. Только что простились дома с родными. Но в «почікальне» встречались с товарищами, и сразу всем становилось легче. Через полчаса в маленьком зале стоял веселый гул. Ждать пришлось долго. Прояснились глаза и у тех, которые накануне тянули шнапс, мозельвейн, гетманскую водку и приехали на вокзал с бледными, сонными физиономиями.

– Господин поручик!

– В чем дело?

– Германский комендант станции предлагает прицепить наши вагоны к их эшелону.

Иду благодарить за любезность. Немец в свою очередь желает счастливого пути и успеха».

Приехал нас проводить какой-то старичок-генерал, надевший ради этого случая золотые погоны. Раньше я его встречал на улице в стареньком беспогонном кителе. Нас всех это очень тронуло. Лично никто генерала не знал. Незадолго перед отходом поезда явился адъютант коменданта Лубен и передал мне от имени майора, что он желает всем едущим счастливого пути и счастливого возвращения домой. Генерал Александрович тоже прислал своего адъютанта проводить нас и пожелать всего хорошего всем нашим – и офицерам, и солдатам приятно. На прощание столько внимания со всех сторон. И русский генерал, и украинцы, и немцы… Начальник станции пригласил к себе офицеров перекусить. Оказался настоящий завтрак с гетманской водкой.

Подали товарные вагоны. Выстраиваю добровольцев на перроне. Делаю перекличку…

Юнкер Лисенко щелкнул затвором фотографического аппарата. Через десять минут едем.

По вагонам!

Германские часовые оттесняют провожающую публику. Какая-то гимназистка протягивает цветы. Громкий говор у переднего вагона. Женский голос выкрикивает:

– Костя, милый, не пущу… не пущу…

Высокая худая старушка обняла моего единственного студента Костю Шулкова. «Он ехал тайком, зная, что дома не согласятся. Отправился якобы в Киев, но ночью пробрался в казармы и несколько дней никуда не выходил. В последний момент, когда уже ехал на вокзал, увидела кухарка, возвращавшаяся с базара.

– Вы начальник эшелона?

– Так точно.

– Зачем вы приняли моего Костю? Он еще ма-аленький…

У старушки дрожит подбородок и глаза полны слез. Показываю инструкцию. Принимать не моложе 17 лет. Разрешение родителей не требуется. Шулкову двадцать первый.

– Если ваш сын не пожелает ехать, я уничтожу его подписку, но говорите с ним сами…

Отвожу взволнованного красного Костю в сторону.

– Пройдите с мамой на вокзал и решайте скорее. Остается семь минут.

Перед самым отходом поезда Шулков вернулся в вагон уже спокойный и радостный. Они прошли на квартиру начальника станции и там, видя, что уговоры не действуют, старушка благословила «маленького Костю» и распрощалась с ним»[289].

Подходит германский эшелон. Нас прицепляют к нему. Последние прощальные поцелуи. Свисток – и тихо поплыла платформа. На ходу выпрыгивают последние провожающие. Крики «ура». В обоих вагонах одновременно запели «Боже, Царя Храни».

Быстрей и быстрей идет поезд. Здесь спуск к Суле, и вагоны начинает бросать из стороны в сторону. Мелькают багрово-красные клены, темная зелень дубов. В открытые двери прорываются яркие блики солнца. Уже далеко позади осталась станция, гимназистки, старик-генерал, германские солдаты, а добровольцы все поют и поют «Боже, Царя Храни», потом «Славься, славься…» и опять гимн. Вот опять виден их родной город, весь белый, радостный. Среди зелени парка горят купола монастырской церкви, недалеко красные корпуса казарм.

– Смотри, Володя, вот наш дом виден… Гимназия… Окружной суд…

– Прощай, Лубны!

– Хлопцы, а ведь некоторые из нас не вернутся…

– Мишка, опять заскулил.

– Господа, споем на прощание: «Ще не вмерла», последний раз…

– Ну, это не стоит… Гимн, господа!

Опять поют. Потом все понемножку затихают. Хочется лечь, заснуть после встряски последних часов. Скоро в вагоне сонное царство. Только новички никак не могут приспособиться к лежанию на полу, перестилают шинели, подкладывают поудобнее мешки, переворачиваются с боку на бок. Потом и они кое-как засыпают.

Харьковский вокзал. Когда поезд подходил к перрону, добровольцы опять запели гимн. Публика смотрит с любопытством. Некоторые снимают фуражки.

– Смотрите, господа, и дядьки[290] шапки снимают!

В нашем эшелоне есть уже, к сожалению, дезертир. Один солдат, записавшийся в деревне и толком не знавший, что такое Южная армия, слез и не вернулся. Оставил в вагоне довольно грамотную записку: с монархистами ехать не может.

На украинской станции приятно продемонстрировать русские погоны. На перроне устраиваю перекличку, потом рядами проходим через пассажирский зал. Вартовый подбегает спросить, кто мы такие. Козыряет и уходит.

Поезд на Миллерово, к которому прицепляют вагоны Южной армии, идет вечером. Оставляю караул у вещей. Остальным разрешаю идти посмотреть город. Русские погоны и шевроны здесь не редкость. Каждый день бродят по главным улицам такие же оживленные группы офицеров и солдат, направляющихся на Дон, и все-таки многие оборачиваются нам вслед, ласково смотрят на русскую форму, расспрашивают, куда едем.