1919 — страница 2 из 60

Не хотелось никуда идти и ничего делать, но выбора все равно не было. Лейтенант осторожно натянул неуставные шерстяные носки и взялся за сапоги. Их можно было надевать либо резко, рывком, претерпевая яркую, но недолгую вспышку боли, либо потихоньку, тогда болело меньше, но сама процедура растягивалась. Причем, какой бы способ он ни выбирал, другой сразу казался гораздо лучше.

До хруста сжав зубы, заранее зажмурившись, он одним резким движением вдвинул ногу в сапог.


— С добрым утром, господа.

Отдернутый сильной решительной рукой, полог съехал в сторону на коротком металлическом пруте, бывшем когда-то шомполом[2] английской гранаты. Все взгляды обратились в сторону офицера, выбритого до синевы, затянутого в мундир почти как на параде. Поприветствовав подчиненных, Хейман строго обозрел свой взвод — тридцать семь человек. Горстка неведомо как уцелевших ветеранов, остальные — свеженабранные безусые юнцы. Сморщился от запаха варева, которое готовил Харнье, чей желудок после дизентерии почти не принимал нормальной пищи (насколько можно было назвать «нормальным» скудный военный паек из эрзац-хлеба, водянистого супа, жидкого повидла и «садовой колбасы», как прозвали огурцы местные остряки). В привычный «букет» металла, масла, сырой одежды, немытых тел вплелся новый запах, непостижимо приятный, знакомый, но в то же время прочно забытый. Что бы это могло быть?..

— Возьмите, господин капитан! — Ближайший пехотинец с доброй улыбкой протянул ему жестяную кружку, источавшую божественный аромат, тот самый, который лейтенант безуспешно пытался определить.

Кофе? Настоящий кофе?!

— Мама прислала, — объяснил даритель. Кальтер, Эмиль Кальтер, из последнего призыва. Вообще-то, Эмилиан, но никто во взводе, разумеется, не заморачивался такими тонкостями. Эмиль, и все. — Вот, я вам приготовил…

Мгновение Хейман колебался. Среди штурмовиков были не в ходу чинопочитание и чопорные условности, характерные для остальной армии, но не граничит ли это с фамильярностью?..

Но кофе. Настоящий кофе…

С вежливым кивком Фридрих принял обжигающе горячую кружку и степенно выпил. Густая темно-коричневая амброзия огненным потоком пролилась в желудок, выжигая, как струей огнемета, усталость и боль.

Воистину напиток богов. Ради таких моментов определенно стоит жить. Жаль, что кружка Эмиля имела дно, и наслаждению Хеймана пришел конец. Лейтенант сдержанно улыбнулся дарителю, возвращая сосуд.

— Благодарю.

Кальтер улыбнулся в ответ широкой мальчишеской улыбкой, искренне радуясь, что его дар пришелся по вкусу. Хейман ощутил укол стыда. Этого вихрастого мальчишку, «последнюю надежду кайзера», худого как щепка из-за многомесячного тылового недоедания, он в первом же бою отправит в авангарде, потому что жизнь штурмовика и так стоит мало, а тех, кто идет впереди, не стоит вообще ничего. Первая линия ляжет вся, подарив идущим вслед небольшой шанс уцелеть и выполнить задачу.

Что ж, такова жизнь. По крайней мере, парень хотя бы поест напоследок. Конечно, не досыта, не как до войны, но всяко лучше, чем в городах, где который год, по доходившим с пополнениями смутным слухам, рождались младенцы без ногтей. И погибнет быстро, будем надеяться — без мучений. Целые дивизии сгорали, как солома, где уж тут уцелеть вечно голодным молокососам, и так еле стоявшим под тяжестью снаряжения?

— Господа, прошу наверх, — вежливо предложил лейтенант.

Ему не пришлось ни повторять, ни ждать: при всей кажущейся неформальности общения офицера и подчиненных дисциплина у «труппенов» была железной. Взвод поднялся как один человек, подхватывая снаряжение, дожевывая на ходу скудный паек, доматывая обмотки.

— Как говорил один великий человек, нас ждут великие дела. Коли Господь и командование подарили нам небольшую передышку от воинского труда, следует потратить время с пользой. Обещаю вам, что сегодняшняя тренировка будет весьма тяжелой.

* * *

Янки в драке не промах —

не трусит в бою и умеет в яблочко бить.

Если кровь проливать доведется свою,

почему бы ее не пролить?

Улыбка во все сорок восемь зубов,

грубый, простой разговор.

Американца портрет готов,

знакомый с давнишних пор.

Но от прежнего янки нет ничего —

зубы в деснах наперечет.

И к Европе-матушке у него

накопился собственный счет.[3]

Протяжная песня неслась над глинистыми пригорками тренировочного лагеря, заглушаемая истошными воплями Боцмана, гоняющего пополнение. Певец с душой выводил куплет за куплетом, одновременно прокручивая дырки в толстом кожаном ремне граненым шилом устрашающих размеров. Шило было непростым, переделанным по образцу американского «траншейного ножа М 1917» с рукоятью-кастетом.

— Как же ты заунывно воешь… — скривился Мартин. — Ладно, хоть не негритянские песнопения.

— Могу и их, — отозвался певец, делая очередное отверстие. — «Южный хлопок»?

— Не надо! — с чувством воспротивился Мартин.

— Грубый ты, нет в тебе этой… культуры. Добрая песня — лучший друг каждого хорошего человека.

— Песня! Но не завывание же!

— Это патриотическая песня. — Певец значительно поднял шило, подобно указке. — Она поднимает дух и ведет нас к подвигам.

Сержант-огнеметчик Питер Беннетт Мартин был наполовину австралийцем, наполовину новозеландцем, выходцем из семьи потомственных инженеров и механиков. Его собеседник, американский доброволец, капрал Даймант Шейн по прозвищу Бриллиант, всем рассказывал, что был портным. В доказательство этого он показывал огромное шило, но портняжничал плохо, а ножом владел с привычкой и сноровкой отнюдь не мирного обывателя. Более непохожих по виду и происхождению людей трудно было представить, но во взводе «пинающих глину»[4] они уживались вполне мирно.

Устроившись на самом высоком пригорке, пара предавалась самым что ни на есть мирным занятиям — Мартин полировал куском войлока баллон огнемета, а Шейн пытался соорудить что-то похожее на многоярусную подвеску для кобуры, поминутно накалывая пальцы парусной иглой. Время от времени они бросали критические взгляды вниз, где с десяток взмыленных новобранцев истекали потом и ненавистью под бдительным присмотром Боцмана. Он исходил лютым воплем. Бритые наголо призывники по уши в грязи ползли в лабиринте колышков, изображавших заграждения, хорошо хоть проволока была гладкой, а не привычной и ненавистной «колючкой» всех сортов.

— Рядовой! — Боцман выбрал себе жертву. Почему его назвали именно так, никто не знал, Патрик Голлоуэй сроду не выходил в море, но маленький кривоногий сержант-ирландец, обросший рыжей клочковатой бородой, стал Боцманом в первый же день на фронте. — Рядовой! А ты знаешь, что один парень из сотого батальона хайлендеров убил насмерть боша мешком с землей?!

— Нет, сэр! — Несчастная жертва, будущий «баррикадир»[5] с трудом стояла, язык у нее заплетался от усталости.

— Теперь знаешь! Так вот, ты должен его превзойти, или я плохой наставник! Ты хочешь сказать, что я плохой наставник?!

Несчастный уже не отвечал, а жалобно блеял в ответ, доказывая, что Боцман — лучший наставник на всем белом свете.

— Если я хороший наставник, то ты должен убить не менее двух проклятых «колбасников» подручным инструментом! А как ты, отродье больной шелудивой обезьяны, сможешь это сделать, если себя еле тащишь!?

— Господи, какой бред… — прокомментировал происходящее Мартин, последний раз проводя войлоком по лоснящемуся металлическому боку баллона.

— Ничего, пойдет, — возразил Шейн. — В любом деле так: сначала запугать, потом показать, как правильно, и все само пойдет. Неважно, что орать, главное, чтобы громко и страшно. Сотый хайлендеров… Не помню такого.

— Наверняка придумал. Все равно это абсурд. Вот лейтенант обходился без крика…

Американец в ответ лишь ухмыльнулся. Уильям Дрегер, командир «тоннельного» взвода, действительно никогда не повышал голос на полигоне. Он просто сидел и невозмутимо попыхивал старой трубкой рядом с «Виккерсом», посылающим очереди поверх голов нерадивых подчиненных. А потом полз сам.

— Скоро вернется… — протянул Шейн. — Вернется наш лейтенант из отпуска и даст всем прикурить… Вот скажи, сержант, ради всех святых, сколько нас еще будут держать в этой песочнице? Ясно и младенцу — что-то затевается.

— Ну да, мне ведь докладывает лично Хейг, — саркастически ответил австралиец, неосознанно подстраиваясь под простецкий стиль собеседника. — Вот прямо с утра приходил, с письменным докладом. Спроси у Першинга.[6]

Боцман наконец-то затих, поникшие и измученные испытуемые гуськом потянулись с полигона, все как один шоколадно-коричневого цвета, измазанные в грязи и глине от подошв до бровей. Проходя мимо пригорка, они бросали злобные взгляды на вольготно расположившуюся пару.

Тоннельщиков не любил никто. Офицеры в Ставке — за то, что те «бездельничали», пока прочая армия продолжала, как проклятая, готовить очередное великое наступление (обычно оканчивающееся продвижением на пару сотен ярдов многократно перекопанной фугасами и обильно политой кровью фландрской глины). Дивизионные офицеры — за независимый вид и возможность плевать на их приказы. Бригадные офицеры — за знание каждого закоулка фронта (где сами они если и бывали, то по недоразумению), полковые — за то, что тоннельщики копали лучшие укрытия, но не давали ими пользоваться другим. Субалтерны[7] же не могли сдержать зависти, видя превосходящие знания саперов.

Но больше всего саперов не любили рядовые «томми», причем вместо обыденного «не любили» правильнее было бы сказать «истово ненавидели». После Мессин немцы очень серьезно относились к «крысам», каждое появление тоннельщиков на передовой означало, что боши постараются уничтожить их любой ценой — от постоянных артобстрелов до самоубийственных рейдов к выходам из подземных нор. С соответствующими последствиями для всех, кому не повезло оказаться поблизости. А уж когда часть на поверхности успевала смениться, и пехотинцы неожиданно обнаруживали выползающих прямо из-под земли мрачных незнакомцев, перемазанных с ног до головы… Ну и не стоит забывать, что стараниями Нортона Гриффитса