1920 год. Советско-польская война — страница 25 из 72

Я лично редко принимал участие в дискуссиях и спорах, но наравне с другими, даже с п. Тухачевским, позволил себе историческое сравнение, которое сейчас представляется мне наиболее точным, если вообще исторические сравнения могут быть точными. Пан Тухачевский, желая более резко выразить свое негодование по поводу действий (а вернее, бездействия) южной группировки, сравнивает битву под Варшавой с поражением Самсонова в Восточной Пруссии в 1914 году. Там ген. Ренненкампф, как здесь Буденный и командующий 12-й армией, преследуя другие цели, не помог своевременно Самсонову, когда маршал Гинденбург сосредоточил против него все свои силы и нанес ему сокрушительное поражение. Что касается меня, то я сравнивал «поход за Вислу» п. Тухачевского с таким же «походом за Вислу» ген. Паскевича в 1830 году. Я даже говорил, что концепция и построение марша позаимствованы, видимо, из архивов польско-русской войны 30-го года. Читая работы п. Тухачевского и п. Сергеева, я не без некоторого торжества заметил, что некоторые известные мне мотивы ген. Паскевича, который боролся с революционной Варшавой и в память о своих подвигах получил титул князя Варшавского, как две капли воды похожи на мотивы п. Тухачевского, который спустя почти сто лет стремился захватить нашу столицу. Пан Тухачевский, как и Паскевич, опирался своим правым флангом, то есть основными силами, на якобы нейтральные, но на самом деле враждебные нам государства. Уже с самого начала он имел от этого большую пользу, так как Литва стала ему активно помогать. С обеспокоенностью я следил за развитием этих событий, особенно когда правый фланг п. Тухачевского точно так же уперся в Восточную Пруссию. Я даже велел добыть сведения, не пользуется ли он той помощью, которую когда-то извлекал из своего положения Паскевич. Он, как и п. Тухачевский, испытывая серьезные трудности с тыловым и транспортным обеспечением, пытался заручиться помощью Пруссии в поставках войскам всего необходимого, помощью, основанной на общих интересах захватчиков Польши. Особенно меня беспокоили поставки боеприпасов, которых у п. Тухачевского могло не хватать после долгого похода от Западной Двины и Березины к Варшаве.

Исторические сравнения могут и не оправдаться, поэтому всегда остается необходимость в острых, образованных умах. Этой чертой должны обладать прежде всего военные, потому что ум свой и характер они оттачивают чаще всего на истории войн, даже давно прошедших. Поэтому исторические примеры часто являются отправной точкой в размышлениях полководцев. Но эти примеры не обладают такой силой, как различные доктрины и доктринки, и при их использовании в спорах и дискуссиях, как правило, меньше всего годится суровый окрик из-под купола Дома Инвалидов в Париже: «Mais c’est la realité des choses qui commande, messieursl» (Но, господа, это же реальность вещей, которой нельзя пренебрегать! – фр.), ибо исторические примеры редко побуждают людей, а значит и полководцев, к действию. Но уж если эта тема затронута, то в литературном поединке с п. Тухачевским я не могу не воспользоваться случаем и не сказать ему, что пример Марны представляется недостаточно обоснованным.

Естественно, я не имею в виду стратегическую обстановку и основные предпосылки этого сражения, потому что они не имеют ничего общего с нашим анализом по одной простой причине. Если ген. фон Клюк подставил французам свой правый фланг, сближаясь с соседней армией ген. Бюлова, то п. Тухачевский удалялся от своих южных соседей, подвергая опасности прежде всего свой левый фланг и опираясь правым на нейтральную, но враждебную Польше Восточную Пруссию. Сходство прослеживается скорее в психологическом подтексте приказов и действий немцев в 1914 году и п. Тухачевского в 1920 году – в недооценке и пренебрежении противником. Если п. Тухачевский направо и налево «рассеивал», «давил» и «громил», то генералы фон Клюк, фон Бюлов и фон Гаузен, не имея в своем лексиконе этих русских слов, ежедневно слали в Главный штаб победные донесения, в которых противник спасался бегством, избегая встречи с грозными германскими когортами. А когда в Главном штабе, наконец, поверили в разгром французской армии, разгром, существовавший только лишь в поступивших донесениях, то с их фронта сразу же сняли два корпуса для других государственных нужд, два корпуса, которых как раз и не хватило для победы на Марне. У нас же, если верить п. Тухачевскому и п. Сергееву, наиболее часто «рассеиваемыми», наиболее «раздавленными», полностью деморализованными и небоеспособными за все время отступления от Двины и Березины к Висле всегда оказывались три наши дивизии: 8, 10-я и 1-я литовско-белорусская. Но именно эти дивизии практически лучше всех выдержали все тяготы отступления, и именно их контратаки не позволили противнику развить первый успех при непосредственном ударе на Варшаву.

Переходя к решению, которое я принял 6 августа, сразу же отмечу, что в дискуссиях, к которым я помимо воли прислушивался, не принимались во внимание два особо важных, на мой взгляд, фактора. Одним из них было то, что мы должны были начать мирные переговоры. Именно под давлением того, что п. Тухачевский называет заговором международного капитала или международной буржуазии, мы должны были послать свою делегацию не куда-нибудь, а в Минск, где находился п. Тухачевский, чтобы, как милостыню, выпрашивать у него мир. Иначе как нищенством это назвать нельзя, потому что мирные переговоры мы должны были начать именно в тот момент, когда противник стоял у ворот нашей столицы и грозил уничтожить наше государственное устройство, прежде чем молвит слово о мире. Не знаю, какие чувства в отношении этого шага испытывали уважаемые участники исторической дискуссии на Сасской площади, не знаю и никогда не пытался узнать. Зато могу сказать со всей определенностью, что меня, человека, которого учили, но так и не научили покорности, именно этот момент тяготил более всего, а как Верховный главнокомандующий и глава государства я обязан был позаботиться о том, чтобы наша делегация не выезжала из столицы без полной уверенности в ее безопасности. Как мы увидим ниже, это сильно сказалось на моем решении.

Вторым обстоятельством, которое не учли дискутанты и которое всегда тяжелым бременем лежит на главнокомандующих, была вопиющая необходимость реорганизации управления на случай, если бы нам удалось взять инициативу в свои руки. Еще раньше я сменил командование на севере – и ген. Шептицкого, и ген. Зыгадловича. Ген. Шептицкий был отстранен от командования фронтом, как я и намеревался, с выходом войск на Буг. Генерала Зыгадловича, командующего 1-й армией, еще раньше, при потере Гродно, заменил ген. Ромер. С удовлетворением отмечаю, что, когда этот энергичный генерал принял на себя командование, наша 1-я армия, хоть и продолжала испытывать на себе давление трех северных армий противника, сумела сделать то, что я требовал от севера, – выиграла время.

Я всегда с удовольствием вспоминаю тот момент, как однажды, изучая схему обстановки, составленную по донесениям за день, я вдруг обратил внимание на неожиданный и небывалый дотоле факт: при отступлении на запад 4-я армия опередила соседнюю правофланговую дивизию 1-й армии (1-ю литовско-белорусскую), да так, что та была вынуждена глубоко загнуть свой оголившийся правый фланг. Впрочем, и сам п. Тухачевский признает, что сопротивление нашей 1-й армии на рубеже Нарева было первым серьезным препятствием, которое он встретил во время своего похода к Висле. Поэтому сейчас речь уже не шла о персональных перемещениях на командных должностях – решение, которое мне предстояло принять, должно было многое изменить в организации и структуре управления, в распределении задач. Иначе идея захвата нами стратегической инициативы заранее была бы обречена на неудачу.

Эти два обстоятельства давили на меня невыносимым бременем, причем первое из них неизбежно тянуло вниз, к стратегическому абсурду, против которого восставал разум. Именно этот тяжкий груз больше всего мучил меня, когда в ночь с 5-го на 6 августа не на каком-то там совещании, а в полном одиночестве, в своем кабинете, в Бельведере, я терзался и изводил себя в поисках выхода, в поисках решения. Великий знаток души человеческой, великий психолог войны, Наполеон, говорил, что, когда ему надо принять важное военное решение, он чувствует себя «соmmе une fille qui accouche» – как молодая женщина во время родов. Часто после этой ночи я размышлял о великой утонченности мысли Наполеона, который, презирая слабость прекрасного пола, сравнивает себя, колосса воли и гения, со слабой женщиной, мучающейся в родовых схватках. Он говорил, что в эти моменты ощущает в душе какую-то неясную тревогу. Вот и я в этой тревожной муке не мог преодолеть чувства бессмысленности предстоящего сражения, ощущения нелепой пассивности моих главных сил, собранных в Варшаве. Я считал, что контратака из Варшавы и Модлина безнадежна. Везде она ударит во фронт главных сил противника, стянутых к Варшаве, а ведь до сих пор ни наши войска, ни командиры так и не смогли справиться с его мощным натиском. Кроме того, над всей Варшавой сгустился кошмар бессилия и трусости.

Верным тому доказательством была делегация горожан, которые пришли ко мне с мольбой о мире. Варшаву я заранее обрекал на пассивную роль, на сдерживание натиска, который на нее обрушится. Но разум мой не мог примириться с пассивностью большей части моих сил. Когда вновь и вновь я возвращался к мысли об уменьшении столичного гарнизона, находящегося практически в бездействии, меня охватывал страх, а выдержит ли Варшава, не приведет ли сам факт вывода из города какой-то части собранных там войск к подрыву и без того слабых моральных сил и к потере веры в возможность обороны столицы. На примере Львова я хорошо себе представлял, что может значить крупный город, когда на подступах к нему идут бои и когда по его улицам во всех направлениях растекаются остатки ближайших тылов тех частей, которые ведут бой. В такие минуты солдат должен жить одной жизнью с городом, и каждое колебание души города в ту или другую сторону подрывает или поддерживает силы солдата. Я хорошо помнил, что большая часть моих сил, собранных в Варшаве, пришла в столицу после целого ряда поражений и неудач. Уменьшение числа войск, находящихся в городе, вывод из него хотя бы нескольких частей – это представлялось мне небезопасным. Так что же, десять дивизий, почти половину польской армии, обрекать на пассивное бездействие? Вот вопрос, который я себе задавал. Вновь и вновь я тасовал силы, намеченные для обороны Варшавы и Модлина. Благодаря энергичным действиям, которые предпринял ген. Соснковский, сразу бросалась в глаза огромная, невиданная у нас прежде плотность артиллерии. Она приближалась к идеалу, который определил «опыт мировой войны». Артиллерия могла вести поистине ураганный огонь – не такой, каким меня часто кормили в донесениях. И мне показалось возможным, сообразуясь со смыслом войны, смыслом тактики, хоть часть пехоты, способной двигаться и маневрировать, компенсировать огневой мощью артиллерии. Сколько раз я пытался убедить себя в том, что нельзя отдавать такие абсурдные (а для меня это было очевидным) распоряжения, столько раз я откладывал принятие решения, задавленный бременем ответственности за государство и за столицу. Я не мог заставить себя поверить ни в моральную силу армии и жителей города, ни в надежность командиров одних и других. Эти проблемы измучили меня до такой степени, что иногда по углам кабинета мне стал мерещиться кто-то хихикающий и насмехающийся надо мной за то, что в основу своего решения я кладу нелепость и глупость.