1937 — страница 10 из 15

к, что я стремлюсь восстановить власть помещиков и капиталистов. Да-да, вы прочитайте вырезки из провинциальных газет, так и написано. Так и подумайте теперь — четыре месяца меня долбили, терзали, требовали наказания, а ведь вы, следователи, народ очень опытный, но ведь и вы не боги, вы тоже читаете “Правду” и другие газеты — и если там изо дня в день человека называют троцкистской сволочью, значит, что-то есть, значит, надо того человека взять, подержать, проверить как следует… Вот почему я ждал, сначала ждал, потом перестал, подумал, что, конечно, сумеют же разобраться, сумеют понять, что вся эта гнусная шумиха — клевета и вымысел… И потому после первых недель, перестав ждать, я стал уже жить не только хорошо, но гораздо лучше прежнего, свободнее, чище внутренне, глубже на жизнь стал смотреть… И как видите, как я уже говорил, в глубине сердца не верил в возможность моего ареста до самого последнего дня… Я и теперь еще надеюсь, что вы сумеете во всем разобраться. И если только речь идет о моих личных проступках, я совершенно уверен, я просто знаю, что вы отпустите меня на свободу. Если же так нужно, чтобы все, кто был так или иначе с Ягодой знаком, понесли наказание — тогда, конечно, я буду наказан, но тогда незачем долго тянуть и допрашивать, тогда можно уже и сейчас все решить и определить, куда меня выслать…

Сл. Ну это уж мы сами решить сумеем — сколько и как нам вас допрашивать. От вас требуется одно — говорить нам всю правду, и тут вы правы — чем скорее и полнее — тем лучше для вас же.

Я. Хорошо, если вы требуете всей правды, могу я сказать что-то?

Сл. Разумеется.

Я. Объясните мне, как могло случиться, что я, выросший в революции и преданный Сталину всем сердцем человек, я — мирный писатель, желавший в жизни только одного — написать побольше хороших пьес, прославляющих нашу жизнь и то, что Сталин сумел сделать со страной и людьми, написать побольше таких пьес, посмотрев которые люди еще больше бы полюбили свое дело, свою родину, своих вождей — как могло случиться, что меня превратили во врага, троцкиста, бандита, вымазали грязью и выставили на позор, а потом арестовали и выбросили из жизни?

Сл. Это вы нам должны объяснить!

Я. Хорошо, я объясню, у меня свое объяснение есть, я думал, что у вас, может быть, другое есть.

Сл. Какое же ваше объяснение?

Я. То, что сделали со мной, — это работа врагов. Да, врагов родины, врагов партии! Я даже знаю, кто и почему это сделал и кому было выгодно убрать еще одного честного писателя-коммуниста с дороги…

Сл. Знаю, знаю, я читал ваши записки. Это о Юдине, Ставском, Ангарове?

Я. Да, о них. Скажите по совести, неужели вам самому-то не ясно, кто настоящие враги, кто подлинные слуги фашизма?

Сл. Вы о моей совести не спрашивайте, допрашиваю я вас, а не вы меня. И вообще — это совершенно другая тема. Если имеете что-нибудь заявить конкретное против этих людей — я запишу, а так — общие слова и праздные мысли нас не интересуют…

Я. А то, что они со мной сделали, — разве не конкретное? То, что им удалось-таки настоять на моем аресте — разве это не конкретное?..

Сл. Вы на других не сваливайте, мы сумеем в других разобраться, вы о себе рассказывайте, о своих грехах…

Я. Поверьте, у меня нет никакого желания мстить кому бы то ни было за случившееся со мной. Но вы должны понять, что человеку свойственно искать объяснений происшедшему. Я долго и тщетно выискивал свои собственные грехи — говорю тщетно, не потому, что их у меня нет, а потому, что все эти грехи — не подсудные, они из области моей лично человеческой… Так вот, я все искал чего-то, что я сделал такого, за что меня так жестоко наказали. Не нашел. И тогда, естественно, стал искать уже среди других областей жизни и среди других людей. Я никогда не поверю, что кто-то “сверху» дал директиву так вот ни за что уничтожить драматурга Афиногенова, что я кому-то там и чем-то не понравился… Нет, гораздо правильнее предположить, что я все-таки — жертва вражеской работы…

Сл. Детские басни, годные для плохой беллетристики…

Я. Тогда объясните вы мне…

Сл. Будет время, объясним. Вы о себе рассказывайте, о своих связях с подлыми врагами народа, о своем бытовом разложении, о группе Авербаха, в которой вы вели контрреволюционную работу, вот о чем… Вы все думаете, вас скоро выпустят, за вами вины нет… Есть за вами вина, и очень большая, и чем скорее вы сознаетесь — тем вам же лучше будет…

Я. Вы же сами знаете, что я ни в какой группе Авербаха не состоял, никогда у меня бытового разложения не было, а что касается связей с врагами народа, то, повторяю, когда я знал этих людей — они для меня были людьми, поставленными партией на самый ответственный пост. Вы подумайте только! НКВД! Меч революции! Да у кого могла зародиться мысль, что это учреждение возглавляют враги и шпионы! Да ведь если б я высказал хоть тень подобного предположения два года назад, то я бы уже не только сидел перед вами, а копал бы какой-нибудь канал где-нибудь на таком севере, куда и добраться невозможно… Там бы я и помер, досрочно… А вы хотите теперь, чтобы я в чем-то сознался, что связи мои с этими врагами были непростыми. Не могу я в этом сознаться, никогда мне в самом дурном настроении не могла прийти в голову, даже в самую нелепую шутку, мысль, тень мысли, тень этой тени, что и тут что-то неблагополучно! Повторяю вам — наоборот, если и было во мне недовольство образом их жизни, всем этим завалом вещей и удобств, фарисейским рабочелюбством и мнимым демократизмом, то я считал, что это не мое дело, что никто меня не поставил над ними судьей во имя и для блага революции. Нет, товарищ следователь…

Сл. Не товарищ, а гражданин…

Я. Простите, не буду больше. Нет, гражданин следователь, если мне и надо по какому-то распоряжению свыше пострадать, за что, я пока не знаю, но если даже так и не узнаю, то все равно от этого не стану ни антисоветским, ни антипартийно настроенным человеком… Так вот, говорю, если уж мне положено пострадать, так делайте это без лишних слов, как вы сами говорите. И не валите на меня ничего зряшного, не старайтесь придать форму для оправдания моего наказания. Я и так пойму, что раз надо, значит, надо, и нечего говорить зря. Поверьте, я от этого не озлюсь и не осержусь…

Сл. Что ж это, толстовство?

Я. Нет, просто я понял в жизни все по-другому, и теперешнее мое положение для меня, как новая жизнь. На старое я никогда уж не поверну, а все, через что надо пройти, я пройду спокойно, сил, думаю, хватит и времени тоже хватит…

Сл. Не понимаю, о чем вы…

Я. Это так уж, проблема личного роста и совершенствования. Я и в записках своих об этом говорю…

Сл. Запискам вашим я не верю.

Я. Я и это знал.

Сл. Почему?

Я. Потому что раз человек ждет ареста и ведет записки, ясно, надо думать, он ведет их для будущего читателя-следователя и, значит, там уже и приукрашивает все, как только может, чтобы себя обелить. А прошлые записки, за прошлые годы — так сказать, “редактирует” — исправляет, вырезает, вычеркивает. Ведь так вы подумали?

Сл. Так.

Я. И я об этом думал, и передо мной несколько раз вопрос стоял — не лучше ли прекратить записки свои с того момента, когда я понял, что меня должны арестовать? А потом решил — нет, не надо. Ведь в глубине души я все равно не верил, что меня арестуют, и вот видите, наш с вами первый разговор даже записал, фантазируя, но подробно. Для чего? Для того чтобы эти свои мысли и чувства теперешние оставить в памяти. А то пройдет короткое время — все забудется, и потом начнешь работать над романом, захочешь восстановить прочувствованное — и не сможешь, слов тех не найдешь. А что касается того, что вы запискам не поверите, так это естественно, так и будет, хотя, конечно, если бы вы в них нашли вредные мысли или даже анекдоты, вы бы тогда им поверили, то есть с другой стороны, стороны обвинения моего. Но и это понятно. Но вы не верите написанному мной для себя, я это знал, об этом думал, и это сразу мне облегчило решение задачи — да, надо продолжать писать. Потому что если б я думал, что вы будете верить запискам, то я бы писал как бы для постороннего человека, прощай моя откровенность с самим собой — все равно я бы чувствовал ваш будущий глаз на этих страницах. А раз я знал уже, что вы все равно не поверите ничему и только усмехнетесь, прочтя мною записанное — я сразу избавился от вашего присутствия для меня при работе над дневником и опять стал писать свободно и просто, как раньше, в прошлые годы… У меня к вам только одна просьба — вот вы меня пошлете куда-нибудь, года на три…

Сл. А может быть, и на пять…

Я. Пускай на пять. Но ведь записки эти мои никакой ценности для следствия не представляют. Нельзя ли мне попросить вас потом вернуть мне их либо моей семье. Я ведь все-таки думаю, что я еще буду писать, и даже так думаю, что и начну-то писать как раз после обратного возвращения. Конечно, сейчас вы обязаны не доверять мне, ловить на каждом слове. А слов у меня, видите, как много. Но все-таки вы слушаете меня и пытаетесь понять, где у меня правда, а где я могу прятать что-то и хитрить. В людях ведь легко ошибиться. Я вон в каких людях ошибся, они же были облечены доверием всей страны! Как же не быть вам подозрительным, как же не стараться выискивать у меня самое мелочное или потаенное, чтобы для себя выяснить твердо, виноват я или нет. У вас тем более громадная ответственность — ведь вы не только мой следователь, но и прокурор, вы, окончив расследование, будете докладывать где-то там, куда меня и не позовут, мое дело и предлагать свои выводы. И вам надо в этих выводах не ошибиться, надо и врага не упустить, как бы он хитро ни маскировался, но надо и невиноватого выгородить, как бы трудно это ни было. На вас одного сейчас возложена ответственность за правильное ведение следствия, а ведь вы, хоть и опытный чекист, но вы тоже человек, и вам для того, чтобы гарантировать себя от ошибки в ту или иную сторону, надо не только материал следствия поднять, тут я никак не могу вам поверить, что у вас против меня есть фактические улики, но вам надо еще и свою политико-моральную оценку моему делу дать. А для этого вы будете меня спрашивать не один, не два раза, очевидно, вам нужно меня прощупать со всех концов, и вот я и хочу вам сказать, что со своей стороны я все сделаю, чтобы вам эту задачу облегчить. Спрашивайте о чем угодно.