я с ухмылкой на пыльные полки книг. И оказалось, что к этим полкам надо припасть как к живому источнику и в них найти силы и их полюбить как лучших и вернейших своих друзей.
26/V
Сразу оборвались все связи с знакомыми людьми — и стало неловко встречаться. Им было стыдно за себя, свою трусость, а мне за них неловко… И старались разойтись, не видя друг друга.
27/V
А в Москве уже шутят: “Большой день кончился. Хлеба нет, Суд идет”…
“В поэзии густо пошла Сурковая масса”.
На президиуме ССП украинец Панч: “Достоевский не писал, когда у него были деньги. Вот когда он продавал пальто и женину юбку — тогда он садился писать”. (К обсуждению деятельности Литфонда.)
6/VI
Днем я сижу у окна и не могу налюбоваться видимым мною. Это лес и церковь, это белый колодезь и глиняная избушка, это — зеленый клевер поля и девушка в синем платье — она идет со станции, только что прошел поезд, поезд шумит, проходя за лесом, иногда виден дым…
Я вижу людей, идущих мимо, и люблю их. Я хочу понимать их. Раньше мне это не было дано. Я хочу быть простым и незаметным смертным, исчезнуть в памяти всех друзей и знакомых, так чтобы даже имя мое не напоминало им ничего.
По узкой тропинке идет человек. Он несет газеты. Я знаю, в газетах не может быть ничего хорошего, пусть он несет их мимо. Но он заворачивает к моему дому, он проходит в дверь, он, как посланец из другого мира, приносит мне горсть горечи, которую я должен выпить, чтобы не мучить себя любопытством — а что там такое в том, что он принес.
Но горечь скоро проходит, слова уже давно не действуют на меня, впереди еще столько интересных дел и событий — надо быть с собой и ничего больше не надо…
А вы — помните обо мне и не возвращайтесь!
8/VI
Говорят, Эйдемана взяли прямо с Московской конференции, прислали в президиум записочку -выйдите, товарищ, на минутку. Он вышел. А ему предъявили ордер и увезли. А наутро человек в кожаной тужурке пришел к Бутырской тюрьме, стал на колени и завопил: “Роберт Петрович не виноват, все это Тухачевский, я знаю, я все расскажу!” Это оказался сошедший с ума шофер Эйдемана.
Вообще каждый приезд в Москву — нервное потрясение. Нельзя туда больше ездить, надо жить у себя, одному, отдыхать и радоваться тому, что ты живешь и можешь лежать на солнце, не думая ни о чем, кроме своей маленькой жизни, простой и понятной тебе одному.
Как молва обгоняет события. Еще первого мая портрет Тухачевского висел вместе с остальными четырьмя маршалами. Но уже тогда говорили о чем-то неладном с ним. Не верилось. И вот — постановление о Куйбышеве. Да, угадали обыватели. И откуда и как возникают эти слухи?
9/VI
А на крыше постукивает молотком, приколачивая железные листы к стоку для воды — тихий жестяник. Он улыбается, когда отвечает, и все делает, о чем ни попросишь. И он не знает, кто такой Гамарник и никогда не видел ни Эйдемана, ни Алксниса, ни Тухачевского… И хорошо делал, что не видел, не надо было никогда и мне стремиться залезть повыше, чтобы оттуда смотреть на жизнь, гордясь знакомством с именитыми соседями…
Розенель пригласила на обед Викторова, командующего Тихоокеанским флотом, и позвонила жене Луппола, чтобы приходили они. Жена Луппола: “Нет, что вы. Мы с Ванечкой решили больше с коммунистами не встречаться”.
“Как не встречаться? Ведь он сам коммунист”.
“Да, но с другими, незнакомыми коммунистами мы не можем встречаться”.
“Но ведь это Викторов, ему весь флот доверили на Дальнем Востоке, а вы себя не решаетесь доверить…”
“Нет, нет, милая, не уговаривайте. Вот если бы у вас была Массалитинова или Ленин из Малого или кто-нибудь еще из беспартийных актеров — тогда мы с удовольствием, а так — нет, нет…”
Розенель: “Это было дней десять назад. А теперь я думаю: может быть, и мне не стоило приглашать Викторова на обед? Кто знает, зачем его вызвали сюда?”
11/VI
У Гамсуна в “Нови” — вкусное описание подвалов купца — товары лежат и пахнут и внушают почтение своим видом и количеством…
Из детства воспоминание о лавках — всегда нравилось проходить мимо лавки в летний день. Открыты деревянные створчатые двери. Блестит на солнце лакированная жестянка: “Крем Эклипс” — разбойники напали на проезжего, но он крем “Эклипс” им подарил и растрогал их сердца… Переливается китайскими красками реклама чая “Попова и с-ья”, потом еще какие-то картонки и рекламы, все картинные и красивые, а за ними на прилавках и полках товары, которые пахнут.
Лавка прельщала прежде всего запахами. Непередаваемая смесь ароматов “колониальных товаров” — корицы, перца, гвоздики, чая — с сыроватым запахом сельдей и балыков, мятных пряников и деревянного масла, кожаных опоек и пестрых ситцев — все было в лавке, и лавочник стоял, подмаргивая одним глазом, другой у него вытек, он и одноглазый видел все и всему вел счет — он запасал товары загодя, крепко, на много лет рассчитывал жизнь, торговля в казачьей станице шла бойко — особенно перед покосами и после — тогда он принанимал молодцов в лавку — он был человек крепкий и жил, думая о том, что и через десять лет будет стоять так же, а может и еще крепче…
Да и кругом него люди старались жить так же. Поражало обилие запасов — кладовые ломились от солений и масла, от вин и муки — все до последнего гвоздя должно было быть в хозяйстве и часто и сам хозяин не знал, как много напасено у него в его мазанках-кладовых.
В лавку забегали мальчишки — купить на копейку две маковки, заходили киргизы поторговаться насчет ситцу поярче, присылали и богачи своих приказчиков — забрать товаров на многие сотни рублей, чтобы самим не посылать за 90 верст на лошадях на станцию.
Система жизни была прочной, рассчитанной на поколения — и вот теперь все взорвалось, сгорело, сломалось — все пошло по-другому — одноглазый давно умер, когда у него отобрали лавку; рассеялись по свету богачи, выветрились стойкие запахи. А один из оставшихся в живых стариков и теперь еще, проходя мимо кооператива, с грустью останавливался и глядел, как суетятся продавцы и кассирша, как утекают и усыхают товары, а очередь все стоит, как мало стало товаров и пропало искусство продавца, ничего не надо уже предлагать, все равно все возьмут, и запасов нет, все живут однодневным привозом, и вся жизнь какая-то ненастоящая — сегодня одно, завтра другое, нельзя ни рассчитать на годы, ни тем более — запастись, нельзя накапливать и сберегать, нельзя приобретать слишком много, надо жить по той норме, по которой тебе позволено, и для чего так жить — ему, старику, неизвестно.
14/VI
Теперь принято говорить: О, это было давно, десять дней назад!
16/VI
Я один из самых счастливых людей на свете!
Да, да… Ощущение внутренней свободы, счастье от того, что можешь шевелить своими мускулами как хочешь, что тебе не нужно никуда идти, если ты не захочешь этого сам, вот так просто лежи и читай хорошую книгу о людях, которые в самых ужасных условиях жизни оставались сами собой… Я хожу по узким жёлтым дорожкам, подметаю еловые шишки, потом вожу эти шишки в кучу, куча растет, мне приятно сознавать, что это будет топливом на зиму, для самовара летом, потом я иду и сажусь на веранду, передо мной стакан с холодной водой, рядом — виноградный сок и тарелка со льдом, я могу составлять себе смесь и пить медленно, потягивая напиток из стеклянной трубочки. Тогда я словно на палубе громадного парохода плыву в Америку, впереди меня бегут зеленые волны, ветер врывается в мои волосы и путает их, переворачивает страницы книги, но я нахожу место, на котором остановился, и читаю вновь. Я не тороплюсь, хорошую книгу жалко читать так скоро, надо остановиться и подумать, пережить и представить себя в положении того, о ком пишет автор… Я не хочу читать политических книг, я сразу забыл все формулы и лозунги — мне нужно читать только о том, как жили разные люди, как они любили и работали, как переносили несчастья и становились счастливыми…
Как много это значит — быть внутренне свободным!
Мне хочется быть добрым ко всем людям, хочется сказать, что я ни к кому не питаю зла, что свобода моя куплена очень дорогой ценой — низвержения и отторжения меня ото всего моего привычного бытия, но, что я так рад этому отторжению и тому, что я могу остаться один… Это ли не счастье — у меня есть где жить, и какой прекрасный дом… правда, меня выгнали из Москвы, но и это к лучшему, тут еще красивее и здоровее, а сейчас мне нужно только одно — быть здоровым и жить не торопясь… Я могу позволить себе эту роскошь, у меня все же есть достаточно денег и вещей, которые можно продавать не спеша, чтобы позволить себе жить не торопясь и наблюдая плавное течение жизни, изменения и бури — отсюда вот, из тишины и внутреннего какого-то небывалого до сих пор превосходства…
Я хочу удивляться всему и знать, что все случившееся со мной — истинные пустяки — раз я так могу быть счастлив и весел… Это тоже от хорошей книги, от примера, который проходит передо мной на страницах ее… о, если б не было книг у человека — надо было бы стреляться или выть!
18/VI
Сегодня год со дня смерти Горького! Только год, и как будто десятилетие отделяет меня от 18 июня прошлого года. Надо заглянуть в дневник и найти там слова: “… что будет с этим большим домом? В нем мы последний раз — тут будут жить другие люди…”. Потом 21 июня: “… подъехал к подъезду дачи и по машинам, стоявшим около, узнавал кто уже здесь…” Теперь нет ни машин, ни дач, ни людей, все разбросано и развеяно, все люди, бывшие около Горького, оказались не теми, все они разоблачены, и еще предстоит страшный суд и приговор Революции… О, как метет жизнь — а ведь только год назад в голове была шелуха и пустота, жизнь казалась навсегда ясной и размеренной и тянуло черт знает к чему, только не к серьезной работе над собой, и писал 21 июня: “Теперь можно быть окончательно довольным жизнью и желать только одного, чтобы она продолжалась такой же мирной и невозмутимой как можно дольше, чтобы не наступила война или еще что-то, что может все исковеркать, перетряхнуть, вернуть к исходному положению…” И вот еще что-то наступило… только через год. И ты отброшен гораздо дальше всякого исходного положения, и все же ты благодарен жизни за этот переворот, разрушивший тебя и потому спасший! (Если тебе вообще суждено спастись…)