Пока мы не можем знать всего, в частности потому, что многие материалы британских архивов по-прежнему засекречены. Но как считает В. А. Невежин, не исключался и вариант, что между Англией и Германией будет достигнут какой-то консенсус невоенным путем. Сегодня на тот же полет Гесса в мае 1941 года в Англию существуют различные точки зрения. В том числе такая, что он рассматривался как способ достижения мирного соглашения между Великобританией и Германией. И это создавало бы двойную опасность для СССР.
Поэтому постепенно мощь Красной армии наращивалась. С начала 1941 года активно формировались новые воинские подразделения, а после подписания договора с Японией в апреле 1941 года началась переброска частей на Запад.
И в связи с этим нельзя обойти вниманием вопрос о том, когда же в СССР окончательно перешли рубеж и перестали педалировать тему дружбы с Германией. Здесь, несомненно, важен такой аспект, как пропаганда. Ведь недаром говорят, что войну выигрывает не только винтовка, но еще и перо. В последнее время нередко звучат мнения, что Сталин был довольно наивным человеком и вся пропаганда Советского Союза начиная с 1939 года диаметрально поменялась. Раньше, дескать, все было понятно: гитлеровская Германия – враг номер один. Потом, в 1939 году, был подписан пакт Молотова – Риббентропа, и вдруг вектор пропаганды стал разворачиваться.
Историк В. А. Невежин, подробно изучавший данную тему и защитивший докторскую диссертацию по теме «Идеологическая подготовка к войне и состояние советской пропаганды во второй половине 1930-х годов и начале 1940-х годов», говорит об этом так: «Когда был подписан Пакт о ненападении с Германией, и особенно когда был подписан и опубликован в центральных советских газетах Договор о дружбе и границе, официальная пропаганда должна была показать германскому руководству, что антифашистская составляющая пропаганды у нас как бы ушла на второй план». То есть в качестве временной уступки общество ставили перед фактом, что нацистская идеология существует и это следует воспринимать как должное. Это было понятно в том числе из соответствующего выступления В. М. Молотова на сессии Верховного Совета в августе 1939 года. Об этом же свидетельствовал тон публикаций в прессе. Из репертуаров театров были исключены спектакли антифашистского характера и сняты с проката кинофильмы, имевшие хотя бы намек на антигерманское содержание.
Иными словами, с помощью цензуры советская сторона демонстрировала Гитлеру миролюбие, несмотря на то, что в Германии ситуация коренным образом не менялась.
Все это, конечно, не касалось военной сферы: политическая работа в военных кругах велась сообразно со складывающейся обстановкой.
Также параллельной идеологической подготовкой на случай, если дело все-таки дойдет до войны, занимался ряд государственных органов – от Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) до Главлита. И по крайней мере с весны 1941 года эта работа активизировалась. Ближе к маю-июню пропаганда перестроилась и вновь приобрела антинацистское звучание: всяческие материалы о дружбе с Германией исчезают со страниц газет.
В этой связи уместно упомянуть 40-минутное выступление Сталина перед выпуском слушателей академий Красной армии, которое состоялось 5 мая 1941 года в Кремле. (Кстати, вести его запись было строго запрещено.) Из речи Иосифа Виссарионовича, традиционно насыщенной ленинскими цитатами, следовало, что Германия – основной противник Советского Союза. И среди прочих его реплик на последовавшем приеме была следующая: «Нам необходимо перестроить наше воспитание, нашу пропаганду, агитацию, нашу печать в наступательном духе. Красная армия есть современная армия, а современная армия – армия наступательная».[4]
Сегодня, когда речь заходит про этот самый трагический в истории страны период, всплывает целый ряд новых мифов и, соответственно, появляются исторические передергивания. Прежде всего это бесконечная спекуляция на тему того, к чему на самом деле готовился Сталин. Версия о превентивном ударе, в общем-то, стала привычной. По другой версии, Германия вместе с Советским Союзом собиралась уничтожить Британию. В этой связи даже цитируются письма солдат вермахта, какие-то иные документы.
И здесь нельзя не упомянуть тенденцию, набравшую обороты в последнее время. Речь идет о многочисленных гипотезах, различных новых прочтениях известных фактов, авторских интерпретациях тех или иных событий, с чем мы нередко встречаемся в книгах современных писателей. Все это, конечно, в немалой степени подчинено коммерческому интересу издателей и подогревается постоянной полемикой в Интернете, имеющей мало общего с научной историографической дискуссией. К сожалению, доходит до того, что в восточноевропейских странах некоторые учителя даже начинают выстраивать курс истории XX столетия на основе все того же знаменитого «Ледокола» В. Суворова. То, как представляются в учебниках, да и в СМИ события довоенного периода и самой Второй мировой войны, действительно является серьезной проблемой.
Однако вновь вернемся к самому страшному для нашей страны дню ХХ века. Всякий раз, когда мы говорим о 22 июня, буквально первое, что вспоминает современная аудитория, – это паника Сталина. Хотя, конечно, звучат и опровержения: в частности, что никакого шокового состояния у главнокомандующего не было и работал он чуть ли не по 20 часов в сутки. Что же все-таки было на самом деле? Испугался ли великий вождь Советского Союза или действительно трудился как проклятый все эти дни?
Определенная растерянность у главы государства, несомненно, присутствовала, что вполне объяснимо. В пользу этого говорит целый ряд зафиксированных свидетельств. Но известно, что в первую неделю войны Сталин работал весьма напряженно. Судя по воспоминаниям члена Политбюро ЦК ВКП(б) А. И. Микояна, некая тревога появилась у вождя после падения Минска, то есть не 22-го, а 29 июня. Сталин покинул Кремль и переехал на «ближнюю дачу» в Кунцево. Члены Политбюро предложили ему создать Государственный комитет обороны и взять на себя всю ответственность.
Как сегодня считают многие, глубокое потрясение Сталина подтверждается тем, что в полдень 22 июня к советским гражданам по радио обратился не он, а В. М. Молотов. Речь наркома иностранных дел была неподготовленной, довольно скомканной и наверняка являлась импровизацией. Он закончил ее словами: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» Верховный главнокомандующий выступил перед народом только 3 июля. Доктор исторических наук, старший научный сотрудник Всероссийского НИИ документоведения и архивного дела М. И. Мельтюхов считает, что этому есть вполне логичное объяснение: Молотов просто констатировал факт нападения, ведь ситуация на границе советскому руководству не была ясна до конца. Сам Молотов в воспоминаниях отвечал на этот вопрос так:
«Почему я, а не Сталин? Он не хотел выступать первым, нужно, чтобы была более ясная картина, какой тон и какой подход. Он, как автомат, сразу не мог на все ответить, это невозможно. Человек ведь. Но не только человек – это не совсем точно. Он и человек, и политик. Как политик он должен был и выждать, и кое-что посмотреть, ведь у него манера выступлений была очень четкая, а сразу сориентироваться, дать четкий ответ в то время было невозможно. Он сказал, что подождет несколько дней и выступит, когда прояснится положение на фронтах».[5]
3 июля картина была совершенно иной. У нашей страны уже был определенный опыт войны. И стало понятно, что происходит на самом деле. Именно этот момент был наилучшим, чтобы обратиться к чувствам людей. Что и сделал Сталин. В своем выступлении он пересказывает так называемую директиву ЦК партии местным партийным организациям от 29 июня. В ней в каком-то смысле была сформулирована программа мер, которые должны быть предприняты в условиях того, что враг продвигается вглубь страны.
Кроме того, нужно уделить внимание следующему моменту. Употребляя в начале выступления слова «Братья и сестры!», упоминая армии Наполеона и Вильгельма (то есть обращаясь к Отечественной войне 1812 года и Первой мировой войне), Сталин взывал к чувствам всех прослоек советского общества, в том числе тех людей, с которыми ранее у большевиков разговаривать было не принято. Взяв паузу, верховный вождь, который, вне всяких сомнений, обладал великим политическим чутьем, верно оценил положение в стране после приграничных сражений.
Как отмечает историк А. А. Музафаров, в речи 3 июля был, по сути, сделан реверанс в сторону всего русского, а не только советского общества. В этот же ряд можно поставить решение о возвращении погон и офицерских званий в Советской армии в 1943 году.
В том выступлении прозвучала некая декларация уступок и каких-то мелких шагов в политической практике, что выглядело как «косметический ремонт» (по чьему-то меткому выражению). При этом в политической сфере, в устройстве жизни общества не произошло ни малейших изменений. Юридически советское руководство ни на йоту не поступилось завоеваниями Октября. Советский Союз по-прежнему отрицал правопреемственность традиционной российской государственности. Ведь иначе рухнула бы вся политическая доктрина СССР.
В качестве результата и еще одного подтверждения подавленного состояния Сталина в те дни сегодня часто рассматривается расстрел Дмитрия Григорьевича Павлова. Можно сказать, что на командующего Западным фронтом возложили всю ответственность за катастрофу на нашей западной границе 22 июня 1941 года.
По мнению историка В. А. Невежина, во-первых, неверно взваливать на плечи Павлова всю вину за крах Западного фронта. Дмитрий Григорьевич был скован в своей инициативе и должен был действовать по указанию наркома обороны С. К. Тимошенко. Кроме того, с большой долей вероятности можно предположить, что сегодня нам доступны далеко не все архивные материалы, касающиеся этого периода. В частности, В. А. Невежин отмечает отсутствие соответствующих документов за май – начало июня 1941 года.