Захват в плен красноармейцев. Обратите внимание на автомат ППД-34 в руках одного из солдат вермахта. На пленных нет ни ремней, ни снаряжения. Следовательно, этот кадр кинохроники можно считать типичным примером пропагандистской постановки, которой злоупотребляли все воюющие стороны
Однако размах военных преступлений на территории Советского Союза оказался таков, что повлиял даже на характер боевых действий в целом. И это признает даже командир 58-й пехотной дивизии, участвовавшей в блокаде Ленинграда в октябре 1941 года. Командир дивизии не скрывал обеспокоенности тем, что «германский солдат утрачивал традиционные нравственные устои». Один из ветеранов Восточной кампании Роланд Кимиг заявил после войны:
«Мне не приходилось видеть злодейств, но я слышал о них от тех, кто с ними сталкивался. Они [русские. — Прим. авт.] гибли тысячами, многих из них убивали жуткие условия труда, это факт неоспоримый. Их не переселяли куда-нибудь, их просто… убивали, каждого десятого».
Другой солдат, водитель, ефрейтор Ганс Р., представил лишенное каких бы то ни было эмоций описание массового расстрела, свидетелем которого он стал в ходе наступления в России. Вместе со своим товарищем из хозяйственного подразделения они видели, как «мужчин, женщин и детей, связанных друг с другом проволокой, конвоировали вдоль дороги эсэсовцы». Из чистого любопытства оба солдата решили проследить, куда и зачем их вели. И проследили. Ганс Р. рассказывал об этих событиях уже 40 лет спустя после войны, девяностолетним стариком. Описал он их монотонно, можно даже сказать, безучастно, ничем не выдав эмоций. За деревней был вырыт ров 2,5 м в ширину и 150 метров в длину. Вдоль него стояли люди, другие выгружались из крытых грузовиков. «К своему ужасу, мы поняли, что это были евреи», — сообщил Ганс Р. Жертв спихивали в ров, заставляя там ложиться ровными рядами, причем один ложился головой к ногам другого. Как только укладывали один слой людей, двое эсэсовцев, вооруженных автоматами советского производства, открывали по лежащим огонь, целясь в головы; потом они обходили ров, уже из пистолетов добивая тех, кто еще подавал признаки жизни.
«Затем к краю рва подводили следующую партию несчастных, заставляя их укладываться на очередной слой трупов. В этот момент девочка, лет двенадцати, пронзительно закричала, моля о пощаде. «Не убивайте меня, я ведь еще ребенок!» Ее схватили, швырнули в ров и застрелили».
Высшие инстанции смотрели на подобные вещи сквозь пальцы[41]. Порядочность проявлялась исключительно на личностном уровне. Понятие добра и зла, допустимого и недопустимого затушевывалось официальными идеологическими догмами. Сильный резонанс в армии вызвал пресловутый «приказ о комиссарах». Бруно Шнайдер из 8-го батальона 167-го пехотного полка, например, получил от своего командира роты такое распоряжение:
«Красноармейцев брать в плен лишь в исключительных случаях, другими словами, если нет другого выхода. А в остальных случаях их необходимо расстреливать, то же самое распространяется и на военнослужащих женщин».
Еще один постановочный кадр. На этот раз, уже плененный красноармеец «сдается» солдатам войск — СС
Как утверждал Шнайдер, большинство солдат его подразделения «действовали вопреки упомянутому приказу». То есть все решалось в зависимости от каждого конкретного случая. Мартин Хирш, 28-летний унтер-офицер из 3-й танковой дивизии, удостоился под Брестом осуждения солдата из другой части, когда тот увидел, как Хирш перевязывал тяжелораненого русского солдата. «Что это тебе в голову взбрело?» Я ответил ему, что должен был перевязать его. Тот взъярился на меня и выкрикнул, что незачем спасать этих «недочеловеков». Хирш не стал с ним спорить. «Он пригрозил доложить об этом начальству, но я его больше так и не видел и ничего о нем не слышал». По мнению Хирша, тот солдат был «закоренелым нацистом, поэтому я обрадовался, что он сгинул куда-то».
В 6-й армии, действовавшей в составе группы армий «Юг», «приказ о комиссарах» довели даже до командиров батальонного уровня. И расстрелы захваченных в плен советских политработников стали в ходе наступления почти рутиной. Например, уже сутки спустя после начала вторжения 1-я танковая группа сообщила в разведуправление 6-й армии, что в 48-м и 3-м корпусах были случаи захвата комиссаров и что «с ними обошлись надлежащим образом». Согласно донесению, отправленному в штаб 62-й пехотной дивизии, с одетыми в гражданскую одежду лицами, а также с выявленным комиссаром, захваченными в лесах под Штунем, «обошлись в соответствии с имеющимся приказом». Имеются и другие свидетельства о расстрелах: 1 июля в расположении 298-й пехотной дивизии и 62-й дивизии расстреляны пятеро комиссаров, на следующий день еще девять человек. Из пойманных в расположении 44-го корпуса двоих комиссаров один покончил с собой, другой был расстрелян. В 6-й армии расстрелы политработников тоже стали повсеместным явлением: 122 человека были «казнены» в ходе проведения операции против партизан 51-м корпусом по завершении битвы за Киев. А в ходе наступления было расстреляно около 30 человек.
Постепенно солдат привыкал к расстрелам, ценности смещались, принимая форму массового умопомешательства. Фронтовые солдаты, стоит отметить справедливости ради, редко кого-нибудь ставили к стенке исключительно по причине разницы идеологических или политических воззрений. Отчеты, представленные эйнзатцкомандами, а также другие документы — неоспоримое свидетельство, и составлялись они явно из расчета произвести впечатление на вышестоящее начальство, причем на ту его часть, которая тяготела именно к идеологии. Можно ли на этом составить представление о вермахте в целом — вопрос спорный. Очевидно, истина, как всегда, лежит где-то посредине, и ее вряд ли отыщешь, полагаясь исключительно на архивную пыль. Гельмут Шмидт, бывший офицер-зенитчик, дав волю эмоциям в одном из интервью послевоенных лет, утверждает, что вообще не все солдаты имели ясное понимание происходящего. «Есть люди, которые свидетельствуют как раз об обратном тому, что изложено в архивных документах», — утверждает Шмидт.
Никто не пытается спорить с официальными доказательствами творившихся в ту пору бесчинств, однако представляется спорным голословно утверждать, что подобные явления можно отнести к разряду повсеместных на всех без исключения участках фронта. Такой альтернативный взгляд Гельмута Шмидта на вещи (и не только его одного, но и всех побывавших на фронте), по сути, можно свести к формулировке, что солдаты были слишком молоды, чтобы сделать из увиденного и пережитого ими на фронте глубокие политические или идеологические выводы. Тогда их всецело занимал вопрос о том, выживут ли они в этой бойне. Осознание размаха творимых преступлений пришло много позже. А с ним и осознание себя ничего не подозревавшими «жертвами» бесчеловечной тоталитарной государственной машины. А с жертв, как говорится, и взятки гладки. Солдат по имени Роланд Кимиг, тот вообще понял, что есть, что лишь после добровольной сдачи в плен русским.
«Когда я был пленным, русские меня называли «фашистом». Я только в лагере узнал о том, сколько преступлений на совести немцев, причем не только на территории России, но и в концентрационных лагерях Европы. Мы ничего об этом не знали. Сначала мы вообще не поверили, считая все это притянутым за уши. Они и нас называли не иначе, как «фашистские орды». Но когда были представлены веские доказательства этого, тут уж мы призадумались».
В боях было не до размышлений. Оказавшись в строю, молодые люди переходили в разряд бессловесных роботов, вынужденных действовать в контексте общих для всех и определяемых национал-социализмом установок, в основном сводившихся к «преодолению тягот фронта». Такого постоянного прессинга вполне хватало, чтобы человек, расставшись с личными предпочтениями, вплотную подошел к тому, чтобы расстаться и с совестью. Далее Кимиг поясняет:
«Не забывайте, это сейчас мне 66 лет, а тогда ведь было 17–18, и я был совершенно другим человеком. Не успевшим сформироваться. Это была машина, спасения от которой не было никому. Что я мог поделать? Пойти на службу был мой долг. А уклонившихся ждало суровое наказание, и вот этого мне не хотелось».
Руди Машке из 6-го Померанского пехотного полка высказывался куда конкретнее. «Невыполнение этих приказов [имелся в виду «приказ о комиссарах». — Прим. авт.]стоило бы жизни нам самим». Кимиг утверждал, что его в подобном случае просто «арестовали бы и предали военному суду».
«Я стремился быть ни за тех, ни за других. Вы скажете, разве это преступление. Но если кто-то станет утверждать, что большинство немцев ни в чем не виноваты, то он сообщник преступления. И я, будучи солдатом, — тоже «сообщник».
Что же превращало солдата в сообщника преступных деяний?
Немецкого солдата, как и солдат всех времен и народов, волновало одно: выживет ли он в следующем бою? Времени для размышлений о собственной судьбе имелось в избытке — дорога на фронт была длинной. Иногда туда приходилось добираться несколько недель; немецкие войска продвигались все дальше в глубь России. Спешившие навстречу санитарные поезда в известной степени давали представление о том, что ждет солдата впереди. Бенно Цайзер, водитель транспортного подразделения, на первых порах был человеком наивным. В учебном подразделении его, как и его товарищей по службе, подсадили на пропагандистское меню, что и заставило Цайзера искренне утверждать:
«Каждому дураку понятно, что потери были и будут, нельзя зажарить яичницу, не разбив яиц, но нас впереди ждет победа и только победа. Кроме того, если уж суждено получить пулю, то умрешь героем. Так что, ребята, ура и вперед!»
В рейх отправлялось все больше санитарных поездов
Но уже первый санитарный поезд с фронта быстро развеял ура-патриотический настрой Цайзера. «Стали на носилках выносить раненых. У кого не было ноги, у кого руки, а то и обеих, форма в крови, почерневшие от грязи и запекшейся крови повязки, на лицах гримасы боли, глаза впалые, как у мертвецов». В поезде один солдат просветил его насчет фронтовой жизни: