– И вкусные. Володя по пути к тебе зашел к нам, предупредить, чтобы на борщ не ждали. Ну и я все поняла. Погода вон какая, добрый хозяин собаку не выгонит, ясно, что прогулки не будет. И ясно, что будет, если ее не будет. И должна тебе сказать, Милочка…
Тут она опять притормозила, съела пирожок с капустой, прихлебнула чаю с блюдца.
– А этот еще лучше. Должна тебе прямо сказать, что допустить этого я не могла. Понесешь – что будем делать? Мы с отцом вообще долго решали, как ему с тобой быть, непростое это дело, потому что кто ж сомневается: ты бы ему стала отличной женой. Но ему нельзя на тебе жениться, пойми меня как женщина женщину. Он армейский, войны у нас не предвидится, а звездочки получать надо, квартиру выбивать, переводиться в Ленинград или Москву, в академию поступать.
Не партия ты ему, прости. Не придет он сегодня, я его не пустила.
Пирожки с луком и вязигой были тоже оценены по достоинству. Оценка эта дорогого стоила; Домна Карповна была одной из лучших поварих в городе. А может, и во всем Краснодарском крае.
– Что ж, ты настоящая мастерица. А теперь можно и сладкие.
Проводив Домну Карповну до двери, мама сунула ей сверток с оставшимися пирожками: «Володе передайте», а сама молча пошла в комнату, прибралась, постелила постель и без слез немедленно заснула.
Утром она рассчиталась за постой и отправилась на автобусную станцию. Но не для того, чтоб приступить к работе, а для того, чтоб купить на последние деньги билет до Керчи. Траулер какого-то НИИ охотно взял ее в посудомойки; мрачное ноябрьское море бушевало; чайки жадно хрюкали над палубой; матросы матерились, квасили, хулиганили, но сразу ее зауважали, в дверь по ночам не ломились; работы было невпроворот.
5
– Дальше-то что собираешься делать?
– Буду летать на гражданке, сначала на внутренних, потом, глядишь, и до международных дорасту. Представляешь? иду я по Бродвею, огни горят, кругом магазины, гангстеры на мотоциклах, вот жизнь…
Мама уже знала, что эти десять лет Володя провел не зря, дослужился до майора, получил по знакомству однокомнатную квартиру рядом с Краснодаром, на автобусе до части полчаса, окончил военную академию; а потом вдруг – и сразу по всем линиям – начались неприятности. Сначала отправили в отставку тестя, генерала из АХУ МО (тут, сынок, ничего неприличного: так называлось административно-хозяйственное управление Министерства обороны). Причем отправили по-плохому: открыли уголовное дело и не закрыли, пока сам не написал рапорт. Затем сократили Володину часть, всех офицеров выгнали на гражданку, кроме племянника какой-то шишки из генштаба. Жена, которая и без того усердно шлендрала, вскоре подала на развод; хорошо, что детей у них не было. Володя сначала работал техником в облезлом краснодарском аэропорту; потом летал на «кукурузнике»; Домна Карповна моталась в Ленинград и в Москву, искала связи, плакала крупными, круглыми слезами, льстиво смеялась, показывала дальним родственникам справки о своих бесконечных болячках, заклинала боевой памятью отца. Когда пришло подтверждение: Володя принят, будет учиться на высших летчицких курсах, – Домна Карповна вздохнула, в тот же день слегла и через месяц умерла, спокойно и легко.
– Такая вот история. Теперь тоже поживу москвичом, правда, в казарменном общежитии, но не беда. Выходные – мои. Давай в следующую субботу куда-нибудь сходим?
– Давай! – Мама обрадовалась. – Может, в театр или на выставку?
– Да нет, насчет художников я не очень. Лучше давай в кино.
– Хорошо, как скажешь. Жила без художников и еще поживу.
Провожая Володю, мама застенчиво усмехнулась и показала на свое осеннее пальто, зеленое, без ворса, с большими темно-желтыми пуговицами.
– Узнаешь? В нем я была, когда мы с тобой последний раз гуляли вместе.
– Неужели за десять лет пальто не поменяла? Негусто живешь, бедная моя.
Володя широко улыбнулся, погладил маму по голове (заметил ли он первую седину?), наклонился, они мирно поцеловались на прощанье и разошлись на неделю.
Глава девятая
1
– Где тут у вас праведники, а где грешники?
Ехидный вождь вваливается в вестибюль Манежа. Толпа сопровождающих из Политбюро и Союза художников стряхивает молодой декабрьский снег; раздаются свистящие шепотки: вот, Никита Сергеич, вот они, ату их! Хрущев делает стойку. Сейчас, погодите немного, чуть соберется с силами и начнет самосуд.
Про манежную выставку 62-го ты наверняка слышал, но явно краем уха; напомню, в чем там было дело. Художник Элий Белютин организовал студию «Новая реальность»; в группу входило до двух тысяч человек. Это сейчас в искусстве сплошные группы, выжить по отдельности почти невозможно. А тогда групповщина не поощрялась; правда, никого за нее уже не казнили. Хотите объединяться – объединяйтесь, только в рамках существующей системы; на дополнительные льготы не претендуйте; в политику не лезьте. Белютинцы не лезли. Советская власть им врагом не была; они просто были чуть помоложе и здорово повеселей всех этих вечных ленинописцев вроде Иогансона и Налбандяна. За что их гнобили художнические начальники и жаловали вольные физики. Начальники могли прищучить, физики могли прикрыть: наука обеспечила коммунизму военную защиту, ученые получили право легкой фронды и щедро делились ею с писателями, режиссерами и живописцами.
В 1962-м начальники одержали маленькую победу: не дали «Новой реальности» устроить ежегодную выставку летних работ. В ответ физики провели осенний вернисаж белютинцев. Формально – только для своих, сотрудников физического института. Реально – для широкого круга интеллигенции. 26 ноября вернисаж открылся; 27-го иностранным журналистам дали пообщаться с художниками; вечером работы развезли по мастерским. А через два дня Белютину неожиданно приказали восстановить таганскую выставку в закрытой части Манежа. Срочно. За сутки. Зачем, почему, отчего такая спешка, никто не объяснял. Но приказ исходил от всемогущего тов. Поликарпова, ослушаться было невозможно. Работы белютинцев затащили на антресоли Манежа (на первом этаже проходила юбилейная выставка городского отделения Союза художников, МОСХа), за одну ночь развесили и расставили; процесс лично отслеживала главная дама советской культуры Екатерина Фурцева, тогдашний министр. Наутро явились высокие гости: ну, где тут у вас грешники…
Если на истории России вам говорили про Манеж 1962-го (в чем не уверен), наверняка трындели про травлю советского авангарда и преследование прогрессивных художников. Это ерунда. Про авангард Хрущев действительно ляпнул, но только один раз, в самом конце и по причине полного невежества. Никакими авангардистами белютинцы не были; обычная фигуративная живопись, с некоторыми смещениями цветов и планов, в духе молодежного левого времени конца 50-х – начала 60-х годов. Как раз в 1962-м вышла книжка метафоричного поэта Вознесенского «Сорок лирических отступлений из поэмы „Треугольная груша"», по стилю очень похоже: яркие пятна, громкие вскрики, поэтический аналог раннего Леже и позднего Пикассо.
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам —
пожар, пожар!..
А мы уже дипломники,
нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
мои выговора!..
О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком…
Все выгорело начисто.
Милиции полно.
Все – кончено! Все начато!
Айда в кино!
Все это Никите Сергеичу скорее нравилось. Стиль, конечно, так себе, модничающий, но дух молодой, революционный. Зачем же тогда было объявлять белютинцев абстракционистами? С какой стати Хрущева потянуло в Манеж, хотя никто и никогда из советских вождей на выставки городского уровня не ходил? Мотивы академических живописных начальников, заманивших его сюда, легко понять; они вполне по-рыночному поглощали молодых конкурентов. Комсомольско-чекистская шваль выслуживалась; с ней тоже все ясно. Но Хрущеву-то, Хрущеву – на кой? Зачем он заглотил наживку Академии художеств? Не спеши; постепенно поймем.
Вот он стоит у входа, зло покачиваясь и примериваясь к предстоящему бою. Никита Сергеич устал, он стар, ему не до картинок. Со времени карибского мандража у него постоянно побаливает сердце, и с гораздо большим удовольствием он провел бы сейчас какое-нибудь кабинетное совещание по сельскому хозяйству и кукурузоводству. Для показного действа кураж не тот, раздражения недостаточно; охотничий азарт пробудить нелегко. Неприязнь ко всей этой шушере то вспыхнет искрой, то погаснет. Но разозлиться – надо, жизненно необходимо. Идеолог партии Суслов, сухой и напряженный, как скрученная жила, аккуратно подзаводит вождя. Никита Сергеевич сегодня непременно должен всем задать жару, просто обязан, и только они вдвоем знают – зачем. Остальные пусть думают, что это просто проработка, партийный контроль за деятелями искусства.
Сначала премьера ведут к картинам старых непослушных мастеров – покойных Фалька, Павла Кузнецова, Татлина, Древина. Эти работы уже куплены музеями. Цены указаны в дореформенных рублях. Лишний ноль производит на царя Никиту должное впечатление; народ трудится не покладая рук, а госмузеи покупают мазню за бешеные деньги. Где-то на дне сознания вождя мелькает мысль: Новочеркасск поднялся из-за копеечного повышения цен на молоко и мясо, а тут… Бычьи глазки наконец-то наливаются кровью; Хрущев переходит в наступление. А не подарить ли товарищу Древину билет в один конец до заграницы? Ах, он расстрелян в 37-м? Тем хуже для него.
Пока возбуждение не спало, Хрущев спешит осматривать картины первого, официального этажа; генсека ласково отлавливают, подводят к лестнице и подталкивают: наверх, на антресоли, фас. Он перебирает короткими ножками, карабкается по лестнице, борется