Ах, но, Друг мой, я полагаю, вы понимаете, как катастрофично все это может быть для меня! Вы, я думаю, осознаете, каково воздействие этого на Соперничество между Ю По Кьином и мной, и какую огромную фору это должно дать ему. Это триумф крокодила. Ю По Кьин теперь Герой округа. Он ЛЮБИМЕЦ европейцев. Мне сказали, что даже мистер Эллис похвалил его поведение. Если бы вы могли видеть гнусное Самодовольство и ложь, какую он рассказывает о том, что мятежников было не семеро, а Две Сотни!! и как он сокрушил их с револьвером в руке — он, направлявший операции с безопасного расстояния, пока полиция и мистер Максвелл ползали к хижине — вы бы нашли это подлинно Тошнотворным, я вас уверяю. У него хватило наглости направить официальный отчет об этом деле, который начинался, «Своей благонамеренной стремительностью и отчаянной отвагой», и я слышал, что он положительно написал все это Нагромождение лжи заранее, за несколько дней до самого события. Это Отвратительно. И подумать только, что теперь, когда он на Вершине своего триумфа, он снова начнет клеветать на меня со всем ядом в его распоряжении. И т. д. и т. п.
Был захвачен целый склад оружия мятежников. Вооружение, с которым они намеревались пойти маршем на Чаутаду, когда наберут достаточно сторонников, было следующим.
• Предмет описи: один дробовик с поврежденным левым стволом, украденный у лесника тремя годами ранее.
• Предмет описи: шесть самодельных ружей со стволами из цинковых трубок, украденных с железной дороги. Чтобы стрелять из них, при должной сноровке, нужно засунуть гвоздь через запальное отверстие и ударить камнем.
• Предмет описи: тридцать девять патронов двенадцатого калибра.
• Предмет описи: одиннадцать макетов ружей, выпиленных из тикового дерева.
• Предмет описи: несколько больших китайских хлопушек, которые предполагалось взорвать для устрашения.
В итоге двоих мятежников приговорили к высылке из страны на пятнадцать лет, троих — к трехлетнему заключению и двадцати пяти ударам плетью, и еще одного — к двухлетнему заключению.
Весь этот жалкий мятеж был так однозначно подавлен, что европейцы чувствовали себя в полной безопасности, и Максвелл вернулся к себе в лагерь без охраны. Флори намеревался оставаться в лагере, пока не начнутся дожди, или по крайней мере до общего собрания в клубе. Он пообещал присутствовать, чтобы предложить кандидатуру доктора; хотя теперь, когда он терзался от безответной любви, вся эта интрига между Ю По Кьином и доктором казалась ему полной чушью.
Дни тянулись за днями, складываясь в недели. Жара была чудовищной. Никак не выпадавший дождь порождал дурное напряжение в воздухе. Флори нездоровилось, но он работал на износ и придирался к любым мелочам, словно надсмотрщик, вызывая ненависть у кули и даже слуг. Он все время пил джин, но и это не помогало ему. Образ Элизабет в объятиях Верралла преследовал его, словно невралгия или ушная боль. В любой момент его могло настигнуть это видение, с отвратительными подробностями, и нарушить течение мысли, прогнать сон, превратить еду в помои у него во рту. Бывало, он буйствовал и один раз даже ударил Ко Слу. А хуже всего были подробности, неизбежно грязные подробности, сопровождавшие воображаемую сцену. И эти самые подробности как будто подтверждали его подозрение.
Есть ли на свете что-то более гнусное, более постыдное, чем вожделеть женщину, которой у тебя никогда не будет? На протяжении всех этих недель едва ли не каждая мысль Флори была пропитана гневом или вожделением. Обычное следствие ревности. Раньше его любовь к Элизабет была возвышенной, донельзя сентиментальной, и он жаждал ее одобрения больше, чем близости; теперь же, когда он ее потерял, его изводила самая грубая похоть. Он уже не идеализировал Элизабет. Он теперь видел почти все ее недостатки — глупость, заносчивость, бессердечие — и точно так же вожделел. Да и чему тут удивляться? По ночам, лежа на раскладушке без сна, под открытым небом, и глядя в бархатистую темноту, откуда иногда доносились звериные крики, он ненавидел себя за видения, которые не мог прогнать. Как это гадко — завидовать мужчине, который оставил тебя в дураках. Ведь это не что иное, как зависть — даже ревность была бы не так страшна. Но какое право он имел на ревность? Он предложил себя девушке, слишком хорошенькой и молодой для него, и она отказала ему — и поделом. Он получил то, чего заслуживал. Эта мысль вызывала у него чувство безысходности: ничто уже не вернет ему молодость, ничто не уберет десятилетия одиночества и распутства и не избавит его от родимого пятна. Ему оставалось только стоять в стороне и смотреть, как Элизабет отдавалась другому, получше его, и завидовать ему, словно… Как же это унизительно. Зависть — ужасное чувство. Она не похожа ни на какое мучение, поскольку ее невозможно ни скрыть, ни возвысить до трагедии. Зависть не просто мучительна, она отвратительна.
Но все же, был ли он прав в своем подозрении? Элизабет действительно стала любовницей Верралла? Наверняка сказать было нельзя, но в целом это казалось маловероятным, ведь в ином случае этого было бы не скрыть в таком месте, как Чаутада. Даже если бы остальные могли оставаться в неведении, миссис Лэкерстин должна была бы догадаться. Так или иначе, одно было несомненно, а именно что Верралл еще не сделал предложения руки и сердца. Прошла неделя, другая, третья; три недели — очень долгий срок на маленькой индийской станции. Каждый день Верралл ездил кататься с Элизабет и каждый вечер танцевал с ней; и тем не менее он до сих пор не зашел в дом Лэкерстинов. Про Элизабет, конечно же, судачили все кому не лень. Все азиаты считали само собой разумеющимся, что она спит с Верраллом. А Ю По Кьин считал (он часто бывал прав по существу, даже если ошибался в деталях), что Элизабет была сперва наложницей Флори, но потом ушла к Верраллу, поскольку тот заплатил ей больше. Эллис и тот сочинял об Элизабет россказни, от которых кривился мистер Макгрегор. Миссис Лэкерстин этих россказней, разумеется, не слышала, но она все больше теряла терпение. Каждый раз, как Элизабет возвращалась под вечер после прогулки с Верраллом, миссис Лэкерстин надеялась услышать от нее заветную новость, предваряемую словами наподобие: «О, тетя! Как ты думаешь, что случилось!» Но новость все задерживалась, и как бы миссис Лэкерстин не вглядывалась в лицо племянницы, она ничего не могла понять.
По прошествии трех недель миссис Лэкерстин стала раздражительной и порой несдержанной. Ее подтачивала мысль о том, что ее муж сейчас один (точнее, не один) в своем лагере. Как-никак она его отослала в лагерь, чтобы Элизабет не упустила Верралла (разумеется, миссис Лэкерстин никогда не думала об этом в столь вульгарной форме). Однажды вечером она принялась наставлять племянницу, исподволь нагоняя страху на нее. Это был монолог со вздохами и долгими паузами — Элизабет слушала тетю молча.
Миссис Лэкерстин начала с общих замечаний, навеянных одной журнальной фотографией, с этими скороспелыми современными девушками, которые везде разгуливают в купальных костюмах и позволяют себе всякое такое, тем самым становясь слишком доступными для мужчин. А девушка, сказала миссис Лэкерстин, никогда не должна быть слишком доступной; она должна быть… Но противоположностью «доступной» была «недоступная», что казалось миссис Лэкерстин неправильным, так что она сменила тактику. Она стала рассказывать Элизабет о письме, которое получила из Англии, сообщавшем о дальнейшей судьбе той бедной несчастной девушки, которая одно время жила в Бирме и так глупо упустила случай выйти замуж. Бедствия ее были поистине чудовищны и лишний раз подтверждали, как должна быть рада девушка выйти замуж за любого, буквально за любого. Оказалось, что та бедная, несчастная девушка потеряла работу и долгое время фактически голодала, а теперь ей пришлось пойти работать обычной кухаркой, в подчинение к ужасной, вульгарной поварихе, измывавшейся над ней самым жутким образом. А кроме того, та кухня просто кишмя кишела черными тараканами! Ну разве это не чудовищно, Элизабет? Черные тараканы!
Миссис Лэкерстин выдержала паузу, дав Элизабет возможность как следует представить черных тараканов, и добавила:
— Такая жалость, что мистер Верралл оставит нас, когда начнутся дожди. Чаутада без него просто опустеет!
— А когда обычно начинаются дожди? — сказала Элизабет так равнодушно, как только могла.
— Около середины июня, в этих краях. Теперь уже неделя-две… Дорогая моя, наверно, нелепо вспоминать об этом, но у меня из головы не идет эта бедная, несчастная девушка на кухне среди полчищ черных тараканов!
Миссис Лэкерстин еще не раз упомянула черных тараканов за тот вечер. А на следующий день заметила в такой манере, словно вспомнила некий пустяк:
— Кстати, полагаю, Флори возвращается в Чаутаду в начале июня. Он говорил, что собирается быть на общем собрании клуба. Возможно, мы могли бы как-нибудь пригласить его на ужин.
Это был первый случай, когда кто-то из них заговорил о Флори после того дня, как он принес Элизабет шкуру леопарда. Преданный забвению на несколько недель, он вдруг всплыл в уме обеих женщин гнетущим pis aller[115].
Три дня спустя миссис Лэкерстин отправила мужу записку, прося вернуться в Чаутаду. Он пробыл в лагере достаточно долго, чтобы стать притчей во языцех в штаб-квартире. Мистер Лэкерстин вернулся с таким багровым лицом, какого женщины еще не видели (это загар, объяснил он), и до того дрожащими руками, что не мог зажечь сигарету. Тем не менее свое возвращение он отметил тем, что спровадил миссис Лэкерстин из дома и, заявившись в спальню к Элизабет, предпринял энергичную попытку изнасиловать ее.
Все это время, неведомо для официальных лиц, продолжались дальнейшие подстрекательства к мятежу. «Вейкса» (он успел перебраться в залив Моутама, где сбывал по дешевке наивным жителям деревни философский камень), пожалуй, справился со своей задачей лучше, чем рассчитывал. Так или иначе, в воздухе витала новая беда — готовилось очередное местечковое и, надо полагать, бесплодное бесчинство. И даже Ю По Кьин еще ничего об этом не знал. Но боги, как обычно, были на его стороне, ведь любое последующее восстание могло только придать вес первому, а стало быть, упрочить славу Ю По Кьина.