1984. Дни в Бирме — страница 73 из 76

1

Дороти была несправедлива к отцу, думая, что он желал ей голодной смерти под забором. Вообще-то он предпринял усилия, чтобы связаться с ней, только через третье лицо и безрезультатно.

Первое, что он почувствовал, узнав, что Дороти пропала, это гнев и ничто другое. Около восьми утра, когда он лежал, гадая, что стряслось с его водой для бритья, к нему в спальню вошла Эллен и сообщила с выражением легкой паники:

– ‘Звините, сэр, мисс Дороти в доме нету, сэр. Я уже вся обыскалася!

— Что? — сказал ректор.

— Нету ее в доме, сэр! И по постели ейной не похоже, чтобы ктой-то спал в ней. Сдается мне, она ушла, сэр!

— Ушла! — воскликнул ректор, привстав на постели. — Что ты хочешь сказать — ушла?

— Ну, сэр, сдается мне, убежала она из дому, сэр!

— Убежала из дома! В такой-то час? Помилуй, а как же мой завтрак?

К тому времени, как ректор спустился на первый этаж — небритый, поскольку ему не подали горячей воды, — Эллен уже ушла в город и тщетно пыталась выяснить насчет Дороти. Прошел час, а ее все не было. В результате случилось нечто страшное, немыслимое — нечто такое, о чем ректор будет помнить до самой могилы: ему пришлось собственноручно готовить себе завтрак — да, возиться со страшным черным чайником и ломтиками датского бекона своими благородными руками.

После такого, разумеется, сердце его ожесточилось к Дороти навеки. Остаток дня он был слишком занят, негодуя насчет сбившегося режима питания, чтобы задаться вопросом, почему исчезла его дочь и не попала ли она в беду. Главным было то, что негодная девчонка (он несколько раз назвал ее негодной девчонкой и с трудом сдержался, чтобы не добавить чего-нибудь покрепче) исчезла, тем самым ввергнув дом в хаос. На следующий день, однако, этот вопрос предстал со всей неотложностью, поскольку миссис Сэмприлл разнесла по всему городку историю о побеге Дороти с любовником. Ректор, разумеется, яростно это отрицал, но в душу ему закралось подозрение, что это могло быть правдой. Он решил про себя, что Дороти способна на такое.

Девушка, внезапно оставившая дом, не подумав даже о завтраке для отца, способна на все.

Два дня спустя эта история попала в газеты, и в Найп-хилл явился пронырливый молодой репортер и стал задавать вопросы. Ректор поступил опрометчиво, сердито отказавшись от интервью, так что в печать попала одна лишь версия миссис Сэмприлл. В течение примерно недели, пока газетам не наскучила история Дороти и они не предпочли ей историю плезиозавра, виденного в устье Темзы, ректор боялся выходить из дома. Едва ли не в каждой газете его подстерегал заголовок наподобие: «Дочь ректора. Дальнейшие откровения» или «Дочь ректора. Уже в Вене? Ее видели в кабаре сомнительной репутации». И наконец, вышла статья в воскресном «Глазке», начинавшаяся словами: «В доме ректора, в Суффолке, сломленный старик сидит, вперившись в стену». Не в силах стерпеть такое, ректор обратился к своему стряпчему с вопросом о возбуждении дела о клевете. Стряпчий, однако, не одобрил эту идею: доказать клевету будет непросто, а газетчиков это только раззадорит. В итоге ректор не стал ничего предпринимать, и его гнев на дочь, навлекшую на него такое бесчестье, возрастал день ото дня.

Затем он получил три письма от Дороти с объяснением произошедшего. Ректор, конечно же, не мог поверить в историю с потерей памяти. Слишком уж гладко все выходило. Он полагал, что его дочь либо действительно сбежала с мистером Уорбертоном, либо впуталась еще в какую-нибудь авантюру и оказалась в Кенте без гроша в кармане; так или иначе — это он решил раз и навсегда, — что бы с ней ни случилось, вся вина лежала исключительно на ней. Утвердившись в этой мысли, он сел за письмо, но не Дороти, а своему кузену Тому, баронету. Как типичный представитель своего класса, ректор считал совершенно естественным в любой серьезной неприятности искать помощи у богатого родственника. За последние пятнадцать лет, с тех пор как они с кузеном поссорились из-за пустячного долга в пятьдесят фунтов, он с ним не виделся и не общался; тем не менее он написал ему со всей решительностью, прося сэра Томаса, если это в его силах, связаться с Дороти и подыскать ей в Лондоне работу. О том, чтобы она вернулась в Найп-хилл после случившегося, не могло быть и речи.

Вскоре после этого ректор получил от Дороти два отчаянных письма — она сообщала, что ей грозит голодная смерть, и умоляла выслать ей хоть сколько-нибудь денег. Ректор встревожился. До него дошло — впервые в жизни он всерьез задумался об этом, — что МОЖНО умереть с голоду, если у тебя нет денег. Поэтому, хорошенько обдумав это в течение нескольких дней, он продал акции на десять фунтов и послал кузену чек на эту сумму, чтобы тот, при случае, передал его Дороти. Кроме того, он написал письмо самой Дороти, холодно уведомив ее, чтобы она, в случае чего, обращалась к сэру Томасу Хэйру. Но ректор тянул еще несколько дней с отправкой письма, не решаясь адресовать его «Эллен Миллборо» — его угнетало смутное ощущение, что использовать фальшивое имя противозаконно, — и к тому времени, как письмо достигло почтового ящика в доме «Мэри», Дороти уже там не жила.

Сэр Томас Хэйр был вдовцом, твердолобым жизнелюбом шестидесяти пяти лет с обрюзгшей румяной физиономией и подкрученными усами. Он предпочитал носить пальто в клетку и котелки с загнутыми кверху полями, когда-то — лет за сорок до того — бывшие писком моды. При первом взгляде на него казалось, что он держит марку офицера кавалерии конца прошлого века, и в уме невольно всплывали кости дьявола[241] с разбавленным бренди, быстрые кэбы, «Мир спорта» довоенных времен и Лотти Коллинз с песенкой «Тарара-бум-де эй». Но главной его чертой была бесконечная недалекость. Он был из тех, кто вставляет в разговоре: «А вы не знали?» и «Чего-чего?» — и теряет мысль посреди предложения. Когда что-то его озадачивало или удручало, он топорщил усы, так что становился похож на безобидного и совершенно безмозглого рака.

Что касалось личного отношения сэра Томаса к родне, его ни в коей мере не заботила судьба кузена Чарлза или его дочери, поскольку Дороти он никогда не видел, а ректора считал бедным родственником, докучливым нищебродом. Тем не менее история с «дочерью ректора» сидела у него в печенках. Из-за того, что по воле рока Дороти носила ту же фамилию, что и он, жизнь его за последние две недели превратилась в кошмар, и он опасался еще худших скандалов, если дать волю этой негоднице. Поэтому, перед тем как отправиться из Лондона стрелять фазанов, он обратился к своему дворецкому, служившему также его доверенным лицом и мудрым визирем, и устроил с ним военный совет.

— Слышь, Блит, епта, — сказал сэр Томас, топорща усы (Блитом звали дворецкого), — надо думать, ты видел эту тряхомудию в газетах, ась? Про эту «дочь ректора»? Чертовку эту, мою племянницу.

Блит отличался невысоким ростом, сухопарым телосложением и очень тихим голосом. Казалось, он говорил шепотом. Приходилось тщательно прислушиваться и следить за губами, чтобы разобрать его речь. В данном случае его губы сообщили сэру Томасу, что Дороти приходится ему не племянницей, а кузиной.

— Чего? Кузина? Правда, что ли? — сказал сэр Томас. — Таки-да, елки-палки! Короче, слышь, Блит, я чего хочу сказать — пора нам уже изловить эту чертовку и запереть где-нибудь. Понял, о чем я? Схватить ее, пока она еще чего не натворила. Она, надо думать, где-то в Лондоне околачивается. Как лучше всего ее вынюхать? Через полицию? Частных детективов и всего такого? Думаешь, мы справимся?

Губы Блита выразили неодобрение. Судя по всему, он считал возможным выследить Дороти, не обращаясь в полицию, что повлекло бы за собой неизбежную огласку.

— Молодчина! — сказал сэр Томас. — Тогда за дело. О расходах не думай. Я бы полсотни не пожалел, лишь бы эта «дочь ректора» не закрутилась по новой. И бога ради, Блит, — добавил он доверительно, — как только найдешь чертовку, не спускай с нее глаз. Приведешь ее назад, в дом, и пусть, епта, не высовывается. Понял меня? Держи ее под замком, пока я не вернусь. А то еще бог знает чего натворит.

Сэр Томас, разумеется, никогда не видел Дороти, и его представление о ней основывалось на газетных статьях.

Блиту понадобилось меньше недели, чтобы выследить Дороти. Утром после того, как ее отпустила полиция (ей назначили штраф в шесть шиллингов и заменили его содержанием под стражей в течение двенадцати часов; миссис Макэллигот, как старая правонарушительница, получила семь дней), к ней подошел Блит, приподнял котелок на четверть дюйма и бесшумно осведомился, не она ли мисс Дороти Хэйр. Когда он повторил вопрос, Дороти поняла его и признала, что она НЕ КТО ИНАЯ, как мисс Дороти Хэйр; после чего Блит объяснил, что действует по поручению ее кузена, переживающего о ее благополучии, и что ей следует немедленно отправиться к нему домой.

Дороти молча последовала за Блитом. Такой внезапный интерес со стороны кузена показался ей весьма странным, но не более странным, чем все, что с ней происходило в последнее время. Они с Блитом доехали на автобусе до Гайд-парка (Блит заплатил за проезд), а там прошли к большому, богатого вида дому, окна которого закрывали ставни, на границе между Найтсбриджем и Мэйфером[242]. Спустившись на три ступеньки к хозяйственному входу, Блит достал ключ, и они вошли. Вот так, прожив в народе около семи недель, Дороти вернулась в приличное общество через заднюю дверь.

Она провела три дня в пустом доме, пока не вернулся ее кузен; ощущение не из приятных. Там было несколько слуг, но она никого не видела, кроме Блита, приносившего ей еду и говорившего с ней беззвучным голосом, с выражением почтительности и неодобрения. Он никак не мог решить, кто она — молодая леди из семьи хозяина или спасенная Магдалина, — и это проявлялось в его отношении к ней. В доме висела гнетущая, почти траурная атмосфера, как это свойственно домам, когда хозяин в отъезде, так что все невольно ходили на цыпочках и держали ставни закрытыми. Дороти не смела даже войти в хозяйские комнаты. Почти все время она ютилась в пыльной необитаемой комнате на верхнем этаже, служившей чем-то вроде музея безделушек конца прошлого века. Леди Хэйр, умершая пять лет тому назад, питала слабость ко всякому барахлу, и почти все оно теперь хранилось в этой комнате. Больше всего Дороти поразили две вещи: пожелтевшая фотография ее отца в возрасте восемнадцати лет (год 1888-й), но уже с солидными бачками, стоявшего с застенчивым видом рядом с пенни-фартингом[243]; и сандаловый футлярчик с надписью: «Кусочек хлеба, коего коснулся Сесил Родс[244] на Южноафриканском банкете в Сити, в июне 1897 года». Единственными книгами в комнате были наводившие скуку романы из библиотечки школьника, врученные в награду за прилежную учебу детям сэра Томаса; их у него было трое, примерно одних с Дороти лет.

Не приходилось сомневаться, что он велел слугам не выпускать ее из дома. Однако, когда прибыл чек на десять фунтов от ее отца, Дороти удалось убедить Блита обналичить его, и на третий день она пошла и накупила себе одежды. Она купила готовое твидовое пальто и юбку со свитером в тон, шляпку и дешевое платье из набивного шелка; а также пару сносных коричневых туфель, три пары фильдеперсовых чулок, жуткую дешевую сумочку и пару серых шерстяных перчаток, похожих издали на замшу. На это ушло восемь фунтов десять шиллингов, и Дороти не решилась тратить больше. Белье, ночная рубашка и носовые платки подождут. Как бы то ни было, она одевалась в первую очередь для других.

На сэра Томаса, прибывшего на следующий день, Дороти произвела неизгладимое впечатление. Он-то ожидал увидеть расфуфыренную гризетку, которая станет — увы, напрасно! — соблазнять его; а вместо этого его глазам предстала застегнутая на все пуговицы провинциальная барышня. Немногие идеи, успевшие сформироваться у него в уме насчет подходящей работы для Дороти — скажем, маникюрши или секретарши букмекера, — спешно расформировались. Дороти то и дело ловила на себе озадаченный взгляд рачьих глазок сэра Томаса, словно вопрошавших, как вообще такая девушка могла закрутить с кем-то роман. Но разубеждать его в чем-либо не имело смысла. Дороти правдиво рассказала ему обо всем, что с ней приключилось, и он великодушно выслушал ее, поминутно вставляя «Ну, конечно, душечка, конечно!» и всем своим видом давая понять, что не верит ни единому слову.

Так что пару дней все оставалось без изменений. Дороти продолжала вести уединенное существование в комнате наверху, а сэр Томас предпочитал питаться у себя в клубе, и только по вечерам заводил с Дороти бестолковые разговоры. Ему искренне хотелось устроить ее на работу, однако дырявая память делала эту задачу трудновыполнимой.

— Что ж, душечка, — начинал он, — ты, конечно, понимаешь, что я всячески настроен оказать тебе поддержку. Само собой, раз уж я твой дядя и все такое… чего? Чего-чего? Не дядя? Ах да, конечно нет! Кузен — вот кто; кузен. Ну, так, душечка, раз уж я твой кузен… так, о чем это я?

Когда же Дороти направляла его в нужное русло, он высказывал предложения следующего характера:

— Ну, так, к примеру, душечка, как ты смотришь на то, чтобы стать компаньонкой престарелой леди? Какой-нибудь милой старушки, ну, знаешь — черные митенки, ревматоидный артрит. Умрет и отпишет тебе десять тысяч и своего попугая. Чего-чего?

Но такие предложения не находили отклика у Дороти. Она в очередной раз повторяла, что с большей готовностью стала бы домработницей или горничной, но сэр Томас о таком и слушать не хотел. Подобная идея пробуждала в нем классовый инстинкт, в остальное время не особо беспокоивший его.

— Как! — восклицал он. — Прислугой? Брось. Чтобы девушка твоего воспитания? Нет, душечка… нет-нет! Об этом нечего и думать!

Однако в итоге решение нашлось с неожиданной легкостью; нашел его, как и следовало ожидать, не сэр Томас, но его стряпчий, у которого он невзначай решил спросить совета. И стряпчий, даже не видевший Дороти, высказал дельное предложение. По его мнению, у нее были все шансы устроиться школьной учительницей. Кого только не берут в школьные учителя.

Сэр Томас пришел домой донельзя довольный — о лучшем не стоило и мечтать. (Ему уже не раз случалось думать, что Дороти выглядит как типичная училка.) Но Дороти, как ни странно, воспротивилась.

— Учительницей! — сказала она. — Но я ведь не справлюсь! Уверена, никакая школа не возьмет меня. Нет ни единого предмета, какой я могла бы преподавать.

— Чего? Чего-чего? Не можешь преподавать? Ой, брось! Еще как можешь! В чем проблема?

— Но моих знаний недостаточно! Я никого ничему не учила, не считая кулинарии для девочек-скаутов. Учителям требуется особая квалификация.

— Ой, чушь! Ничего нет проще, чем учить. Возьмешь указку потолще и лупи их по пальцам. В школе будут только рады, что такая приличная молодая дама будет учить мелюзгу алфавиту. Это самое то для тебя, душечка, — школьная учительница. Ты просто под это заточена.

И он был прав — Дороти стала школьной учительницей. Не прошло и трех дней, как стряпчий, оставаясь за сценой, все устроил. Оказалось, что некая миссис Криви, директриса школы для девочек на окраине Саутбриджа, нуждалась в помощнице и была готова доверить эту работу Дороти. Как это устроилось так быстро и что это за школа, которая готова взять случайного человека без опыта, да еще в середине четверти, Дороти могла только гадать. Она, конечно, не знала, что здесь не обошлось без взятки в пять фунтов, под видом премии.

Вот так, всего через десять дней после ареста за попрошайничество Дороти отправилась в «Колледж Рингвуд-хауз», на Браф-роуд, в Саутбридже, с сундучком, плотно набитым вещами, и с четырьмя фунтами десятью шиллингами в кошельке — сэр Томас пожаловал ей десять фунтов. При мысли о разительном контрасте между легкостью, с какой она получила эту работу, и тем, как отчаянно она еще недавно боролась за жизнь, у нее голова шла кругом. Она с необычайной ясностью ощутила таинственную силу денег. На ум ей пришла острота мистера Уорбертона: если взять проповедь любви апостола Павла[245] и заменить «любовь» на «деньги», смысл возрастет десятикратно.

2

Саутбридж был зачуханным пригородом, милях в десяти-двенадцати от Лондона. Браф-роуд пересекала его приблизительно посередине, через самое сердце лабиринта тоскливо-опрятных улиц — с рядами двухквартирных домов за живыми изгородями и чахлыми кустарниками на перекрестках — настолько однообразных, что потеряться там было ненамного сложнее, чем в бразильских джунглях. Не только сами дома, но даже их названия поражали однообразием. Чтение этих названий на воротах вдоль Браф-роуд приводило на память какое-то полузабытое стихотворение; это были первые строки «Люсидаса»[246].

«Рингвуд-хауз» оказался хмурым трехэтажным зданием из желтого кирпича с двумя входами; окна первого этажа с уличной стороны закрывали пыльные растрепанные лавры. Чуть выше, на фасаде здания, висела доска с позолоченным текстом, изрядно поблекшим:

КОЛЛЕДЖ РИНГВУД-ХАУЗ ДЛЯ ДЕВОЧЕК

В возрасте 5—18 лет

Обучение музыке и танцам

Обращайтесь за проспектами

Вровень с этой доской на другой половине здания висела другая:

СРЕДНЯЯ ШКОЛА РАШИНГТОН-ГРАНДЖ ДЛЯ МАЛЬЧИКОВ

В возрасте 6—16 лет

Бухгалтерский учет и прикладная арифметика. Профильное обучение

Обращайтесь за проспектами

В этом районе было полно маленьких частных школ; на одной только Браф-роуд их насчитывалось четыре. Миссис Криви, директриса «Рингвуд-хауза», и мистер Болджер, директор «Рашингтон-гранджа», издавна враждовали, несмотря на то что интересы их никоим образом не пересекались. Истоков этой вражды никто не знал, даже они сами — они переняли ее от прежних владельцев учебных заведений. По утрам, после завтрака, они горделиво прохаживались по саду на заднем дворе, разделенному надвое низенькой стеной, ядовито ухмыляясь и не замечая друг друга.

Едва увидев «Рингвуд-хауз», Дороти сникла. Она не рассчитывала на что-то выдающееся, но надеялась, что это будет не настолько обшарпанное и мрачное здание; к тому же, несмотря на девятый час вечера, все его окна были темны. Дороти постучала в дверь, и ей открыла высокая женщина с худощавым лицом, которую она приняла за прислугу. Но это оказалась сама миссис Криви. Сухо представившись, директриса впустила Дороти в темный холл и повела по темной лестнице наверх, в тусклую гостиную без огня в камине. Она зажгла газовый рожок, и в комнате обозначились очертания черного пианино, мягких стульев с конским волосом и нескольких пожелтевших, потусторонних фотографий на стенах.

Миссис Криви была сухопарой, угловатой женщиной сорока с чем-то лет, и порывистые, решительные движения предполагали в ней волевую натуру и склонность к жестокости. При всей своей опрятности, она отличалась некой невзрачностью, словно вся ее жизнь проходила в сумерках; а губы ее, надменно изогнутые, с выпяченной нижней, придавали ей сходство с жабой. В речи ее, резкой и повелительной, проскакивали просторечные обороты, выдавая в ней женщину из народа. По ней было видно, что она знает, чего хочет, и своего не упустит; казалось, ей ничего не стоит загнобить тебя (впрочем, она вряд ли стала бы утруждать себя этим) или, во всяком в случае, перешагнуть на пути к цели, не поморщившись.

Миссис Криви не тратила слов на любезности. Указав Дороти на стул — не столько предложив, как велев садиться, — она села напротив и сложила на груди костлявые руки.

— Надеюсь, мисс Миллборо, мы с вами поладим, — сказала она со скрытой угрозой в голосе (Дороти, вняв совету премудрого стряпчего сэра Томаса, представилась в письме как Эллен Миллборо). — И также надеюсь, вы мне не доставите тех неприятностей, что доставили две ваши предшественницы. Вы говорите, у вас раньше не было опыта преподавания?

— Не в школе, — сказала Дороти.

В письме она уклончиво указала, что имеет опыт «частного преподавания». Миссис Криви окинула Дороти взглядом, как бы прикидывая, не посвятить ли ее в тайны учительской профессии, и решила, что не стоит.

— Что ж, посмотрим, — сказала она и продолжила с кислой миной: — Должна сказать, в наши дни не так-то просто найти хороших работящих помощниц. Ты им даешь хорошую зарплату и обращение, а в ответ никакой благодарности. Последняя, которая — от кого я только что избавилась — мисс Стронг, была вполне ничего в том, что касалось учительства; как-никак Б-И, а я уж не знаю, что может быть лучше Б-И, если только не М-И. Вы, случаем, мисс Миллборо, не Б-И или, может, М-И[247], а?

— Нет, боюсь, что нет, — сказала Дороти.

— Что ж, это жаль. Куда как лучше, когда на проспектах у вас пара буковок за именем. Ну что ж! Надо думать, переживем. Вряд ли многие НАШИ родители знают, что значит Б-И; а незнание свое они не афишируют. По-французски, надо думать, говорите?

— Ну… я учила французский.

— Ну и порядок. Главное, на проспектах тиснем. Что ж, возвращаясь к тому, что я говорила, мисс Стронг была что надо как учительница, но не обладала должным, как я говорю, моральным обликом. В «Рингвуд-хаузе» мы мораль блюдем сурово. Большинство родителей как раз на это смотрят, сами увидите. А которая до мисс Стронг была, мисс Брюэр, — что ж, та, как я говорю, характером была слаба. Слабохарактерным с девчонками не сладить. Кончилось все тем, что как-то утром одна малявка подползла к ее столу со спичками и подпалила мисс Брюэр юбку. Естественно, я не стала держать ее после этого. Тем же вечером и выпроводила — и никаких ей рекомендаций, имейте в виду!

— То есть вы исключили провинившуюся девочку? — сказала Дороти взволнованно.

— Что? Девочку? Еще чего! Или вы считаете, я сама возьму и доход себе урежу? Мисс Брюэр я исключила — не девочку. Негодное это дело — держать учительницу, с которой девочки так наглеют. У нас сейчас уже двадцать одна в классе, и вы увидите, что без крепкой руки с ними не сладишь.

— А сами вы не преподаете? — сказала Дороти.

— Ой, что вы, нет! — сказала миссис Криви с долей пренебрежения. — И так забот полон рот — какое там преподавать. За домом надо смотреть, и семеро детей у нас обедают, а у меня одна приходящая домработница. Опять же, я еле успеваю деньги из родителей вытягивать. В конечном счете деньги — это главное, согласны?

— Да, — сказала Дороти, — пожалуй.

— Что ж, давайте обговорим вашу зарплату, — продолжила миссис Криви. — В учебное время я буду давать вам стол, комнату и десять шиллингов в неделю; в каникулы — только стол и комнату. Можете пользоваться котлом на кухне для стирки, а для горячих ванн я включаю газовую колонку каждую субботу, вечером; во всяком случае, почти каждую. Этой комнатой пользоваться вы не будете, потому что здесь у меня приемная. И я не хочу, чтобы вы жгли газ у себя в спальне. Но столовкой пользуйтесь, когда захотите.

— Спасибо, — сказала Дороти.

— Что ж, надо думать, это всё. Полагаю, вы уже будете спать. Вы ведь, конечно, поужинали?

Поняв это в том смысле, что ей не стоит рассчитывать на еду до утра, Дороти ответила утвердительно, хотя это была неправда; на том разговор и завершился. Миссис Криви никогда ни с кем не разговаривала дольше необходимого. Все, что она говорила, было настолько конкретно и по делу, что такое понятие, как разговор, здесь не годилось. Скорее это была пародия на разговор, вроде диалогов в бульварных книжонках, где все говорят, как картонные. В самом деле, миссис Криви не разговаривала в строгом смысле слова; она просто говорила, что считала нужным, в своей отрывистой надменной манере и давала понять, что не задерживает собеседника. Так что она проводила Дороти по коридору до ее спальни и зажгла газовый рожок размером не больше желудя. В полумраке обозначился убогий интерьер: узкая кровать под белым стеганым одеялом, ветхий шифоньер, единственный стул и рукомойник с холодной фаянсовой раковиной и кувшином. Это весьма напоминало спальни в приморских меблирашках, за исключением одной детали, придающей таким комнаткам ощущение уюта и благообразия, — изречения в рамке над кроватью.

— Вот ваша комната, — сказала миссис Криви, — и я надеюсь, вы окажетесь поопрятней мисс Стронг. И не жгите, пожалуйста, газ по полночи, потому что мне видно по щели под дверью.

С этим напутствием она предоставила Дороти самой себе. В комнате было очень зябко; не только в комнате — во всем здании пробирал озноб, наводя на мысль, что камины здесь топят нечасто. Дороти быстро разделась и легла в постель, чтобы совсем не замерзнуть. Убирая одежду на верхнюю полку шифоньера, она нашла картонный ящик с девятью пустыми бутылками из-под виски — красноречивые свидетельства морального облика мисс Стронг.

В восемь утра Дороти спустилась на первый этаж и увидела, что миссис Криви уже завтракает в комнатке, примыкавшей к кухне и обозначенной ей как «столовка». Изначально это была мойка, но миссис Криви переоборудовала ее в «столовку», просто переставив раковину и котел в кухню. Внушительный стол, накрытый грубой скатертью, смотрелся неприятно голым. На дальнем от двери краю, где сидела миссис Криви, стоял поднос с заварным чайником и двумя чашками, тарелка с подсохшей яичницей из двух яиц и блюдо с мармеладом; посередине стола, так что Дороти могла дотянуться со своего края, стояла тарелка с хлебом и маслом; а рядом с тарелкой Дороти, как бы намекая, что это единственное, на что она может рассчитывать, стоял судок с какой-то засохшей, комковатой массой в бутылочках.

— Доброе утро, мисс Миллборо, — сказала миссис Криви. — Сегодня это не важно, поскольку первый день, просто запомните наперед, что я хочу видеть вас на кухне достаточно рано, чтобы помочь мне готовить завтрак.

— Я так сожалею, — сказала Дороти.

— Надеюсь, вам нравится яичница на завтрак? — сказала миссис Криви и, услышав горячее в том заверение Дороти, продолжила: — Что ж, это хорошо, потому что вам всегда придется есть то же, что ем я. Поэтому, надеюсь, вы не будете, как я говорю, мудрить на этот счет. Я всегда думаю, — добавила она, берясь за нож с вилкой, — что яичница гораздо вкуснее, если нарезать ее ломтиками.

Она нарезала яичницу тонкими ломтиками, а затем поделила их таким образом, что Дороти досталось порядка двух третей одного яйца. Не без труда она растянула свою порцию на полдюжины вилок, после чего, взяв бутерброд, невольно взглянула с надеждой на блюдо с мармеладом. Но миссис Криви не то чтобы обхватывала блюдо левой рукой, а как бы держала руку наготове, чтобы дать отпор, если кто-то посягнет на мармелад с левого фланга. Дороти оробела и осталась в то утро — как, впрочем, и в другие — без мармелада.

Больше миссис Криви не обращалась к Дороти за завтраком, но в какой-то момент тишину нарушили легкие шаги по щебенке, сменившиеся писклявыми голосами из классной комнаты, — начали подтягиваться ученицы. Они входили в школу через черный ход, оставленный для них открытым. Миссис Криви встала из-за стола и шумно собрала посуду на поднос. Она была из тех, кто создает шум из ничего — почти все ее действия сопровождались стуком и грохотом, наводя на мысль о полтергейсте. Дороти отнесла поднос на кухню, а когда вернулась, миссис Криви достала из ящика буфета дешевый блокнот и раскрыла его на столе.

— Ну-ка, взгляните сюда, — сказала она. — У меня для вас тут выписаны имена всех девочек. Хочу, чтобы к вечеру вы все это выучили, — послюнявив палец, она перелистнула три страницы. — Теперь смотрите — видите эти три списка?

— Да, — сказала Дороти.

— Что ж, эти три списка вам придется запомнить и не путать, где какая девочка. Потому что я не хочу, чтобы вы думали, будто все девочки заслуживают одинакового обращения. Вовсе нет — ни в коем случае. Разным девочкам разное обращение — такая моя система. Теперь смотрите — видите этот список на первой странице?

— Да, — снова сказала Дороти.

— Так вот, родители из этого списка, как я говорю, хорошие плательщики. Понимаете, о чем я? Это те, кто платит налом, не отходя от кассы, и не артачится, чуть что, из-за лишней полгинеи[248]. Этих девочек лупить нельзя, что бы ни случилось. Этот вот список — средние плательщики. Их родители заплатят рано или поздно, но приходится помучиться, пока из них вытянешь деньги. Этих лупить можно, если обнаглеют, но так, чтобы следов не оставалось. МОЙ вам совет, лучше всего выкручивать им уши. Пробовали?

— Нет, — сказала Дороти.

— Что ж, как по мне, это самое то. Следов не оставляет, а дети терпеть не могут. Ну а эти вот трое — плохие плательщики. Их отцы уже задолжали за две четверти, и я думаю написать стряпчему. С этими что хотите делайте — ну, естественно, без криминала. Что ж, идемте, представлю вас девочкам. Блокнот лучше с собой возьмите, будете заглядывать все время, чтобы не ошибиться.

Они прошли в классную комнату. Она была довольно большой и тусклой — отчасти из-за серых обоев, отчасти из-за разросшихся кустов лавра, затенявших окна. Учительский стол стоял у пустого камина с черными часами, похожими на мавзолей, рядом висела светлая доска, девочки сидели по двое за двенадцатью партами; ни карт, ни каких-либо изображений, ни даже книг Дороти нигде не увидела. Единственным «украшением» интерьера служили два листа сажевой бумаги, приколотые к стенам, на которых было выведено мелом прекрасным каллиграфическим почерком: «Речь — серебро, молчание — золото» и «Точность — вежливость принцесс».

Девочки, числом двадцать одна, уже сидели за партами. Услышав приближающиеся шаги, они притихли, а когда в класс вошла миссис Криви, словно съежились, как куропатки, почуявшие ястреба. Большинство из них имели безразличный, вялый вид и бледный нездоровый цвет лица, наводящий на мысль о заболеваниях дыхательных путей. Старшей из них могло быть лет пятнадцать, младшая едва вышла из ясельного возраста. Одеты все были кто во что, а пара девочек выглядели почти оборванками.

— Встаньте, девочки, — сказала миссис Криви, подойдя к учительскому столу. — Начнем с утренней молитвы.

Девочки встали, молитвенно сложив ладони и закрыв глаза, и стали в унисон читать молитву слабыми писклявыми голосами, а миссис Криви не спускала с них зоркого взгляда, чтобы никто не отлынивал.

— Всемогущий, вечносущий отче, — пищали девочки, — молим Тебя, дабы ниспослал Ты в этот день свое божественное попечительство учебе нашей. Да будем мы тихими и послушными. Узри школу нашу и пошли ей процветание, дабы возросла она в численности и служила всем добрым примером, а не позором, как некие школы, о коих Ты, Господи, ведаешь. Молим тебя, Господи, ниспослать нам прилежание, пунктуальность и благовоспитанность, дабы мы были достойны Твоих заветов во всех мыслимых отношениях, ради Господа нашего, Иисуса Христа, аминь.

Миссис Криви сама сочинила эту молитву. Закончив ее, девочки прочли «Отче наш» и сели на свои места.

— Так, девочки, — сказала миссис Криви, — это ваша новая учительница, мисс Миллборо. Как вам известно, мисс Стронг пришлось внезапно нас оставить, после того как ее сразил недуг посреди урока арифметики; и могу вам сказать, мне пришлось попотеть эту неделю, чтобы найти новую учительницу. Я просмотрела семьдесят три заявления до того, как приняла мисс Миллборо, и мне пришлось отказать им всем, поскольку у них не хватало квалификации. Хорошенько запомните и передайте родителям, всех касается: семьдесят три заявления! Что ж, мисс Миллборо будет учить вас латыни, французскому, истории, географии, математике, английской литературе и сочинению, грамматике, правописанию, чистописанию и рисованию; а мистер Бут все так же будет учить вас химии по четвергам после полудня. Так, какой сегодня первый урок по расписанию?

— История, мэм, — пропищали пара голосков.

— Замечательно. Полагаю, мисс Миллборо задаст вам для начала несколько вопросов по истории, которую вы проходили. Так что вы уж постарайтесь, всех касается, и покажите, что мы не напрасно над вами мучились. Увидите, мисс Миллборо, они умеют соображать, когда хотят.

— Я в этом уверена, — сказала Дороти.

— Что ж, тогда я вас оставлю. И смотрите, девочки, ведите себя хорошо! Не вздумайте дурачиться с мисс Миллборо, как с мисс Брюэр, потому что имейте в виду, она такого не потерпит. Если я услышу шум из класса, кому-то не поздоровится.

Она обвела всех взглядом, включая и Дороти, как бы намекнув, что не поздоровится, скорее всего, ей, и была такова. Дороти осталась с девочками одна. Страха она не испытывала — она слишком привыкла заниматься с детьми, — однако ощутила легкую растерянность. Ей овладело ощущение самозванства, знакомое, наверно, каждому учителю. Она вдруг осознала с небывалой ясностью, что получила эту работу путем грубого мошенничества, не имея никакой квалификации. Ей полагалось преподавать историю, но она, как и большинство «образованных» людей, практически ее не знала. Она подумала, что провалится сквозь землю со стыда, если окажется, что эти девочки знают историю лучше, чем она!

— Какой именно период вы проходили с мисс Стронг? — сказала она осторожно.

Все молчали. Дороти увидела, что старшие девочки переглянулись, как бы пытаясь понять, стоит ли что-то говорить, и решили не рисковать.

— Ну, докуда вы дошли? — сказала Дороти, подумав, что, возможно, их смутило слово «период».

Все по-прежнему молчали.

— Ну что ж, вы ведь помните хоть что-то? Назовите имена каких-нибудь людей, о которых вы узнали на последнем уроке истории.

Последовали новые перегляды, и маленькая девочка с первой парты, в скромном коричневом джемпере и юбочке, с двумя тугими косичками, сказала неуверенно:

— Там было про древних бриттов.

Тогда осмелели еще две девочки и выпалили одновременно:

— Колумб.

— Наполеон.

После этого Дороти, можно сказать, ощутила некую уверенность в своих силах. Ей стало ясно, что девочки молчали не потому, что не хотели смутить ее своими знаниями, а потому, что их знания истории практически равнялись нулю. И сразу у нее прошел «страх сцены». Она поняла, что первым делом ей следует выяснить, что вообще знают ее ученицы. Поэтому, вместо того чтобы вести уроки по расписанию, Дороти все утро опрашивала девочек по каждому предмету; закончив с историей (пяти минут оказалось достаточно, чтобы достичь пределов их познаний), она прошлась по географии, английской грамматике, французскому языку и арифметике — по всем предметам, какие ее ученицы должны были знать. К полудню она постигла — слово «изучила» здесь не годилось — пугающие бездны их невежества.

Ибо знания их являли собой одно сплошное ничто, абсолютное ничто — ничто-ничто-ничто, как у дадаистов. Подобное невежество в детях ужасало. Всего две девочки в классе знали, что это Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот, и ни одна из них не смогла сказать, кто был королем до Георга V[249], кто написал «Гамлета», что такое простая дробь и какой океан отделяет Англию от Америки — Атлантический или Тихий. Причем большие пятнадцатилетние девочки ненамного превосходили восьмилетних малюток, не считая того, что умели бегло читать и красиво писать. Это было единственное умение, которым обладали почти все девочки постарше, — писать аккуратным почерком. Об этом миссис Криви позаботилась. Впрочем, в болоте их невежества нет-нет да и встречались разрозненные островки знаний, вроде причудливых, заученных наизусть стансов[250] из поэзии и нескольких французских предложений по методу Оллендорфа[251] из разряда «Passez-moi le beurre, s’il vous plait»[252] и «Le fils du jardinier a perdu son chapeau»[253], которые девочки произносили словно попугайчики, уверенно твердящие: «Попка — дурак». Чуть получше обстояло дело с арифметикой. Большинство умели складывать и вычитать, примерно половина класса кое-как умножала, а три-четыре девочки даже умели худо-бедно делить столбиком. Но этим их знания и ограничивались, а дальше, во всех направлениях, простиралась непроглядная кромешная тьма.

Мало того что они ничего не знали, но они совершенно не привыкли, чтобы их спрашивали, и добиться ответов от них было непросто. Дороти вскоре убедилась, что все свои скудные знания девочки просто вызубрили, и когда она просила их подумать о чем-то самостоятельно, они беспомощно таращились на нее. Тем не менее они не выглядели нерадивыми ученицами и, судя по всему, решили быть «хорошими» — с новыми учителями дети всегда «хорошие»; поэтому усилия Дороти постепенно пробуждали в девочках — возможно, отчасти показную — заинтересованность. По их ответам у нее сложилось вполне отчетливое представление о методике обучения мисс Стронг.

Получалось, что теоретически девочки проходили все положенные предметы, но единственное, что они по-настоящему знали, это чистописание и арифметику. Миссис Криви делала особый упор на чистописании. А помимо этого они тратили массу времени — похоже, по часу-другому в день — на жуткую тягомотину под названием «перепись», состоявшую в переписывании текстов из учебников или с доски. К примеру, мисс Стронг писала некое благонравное «эссе» (одно из них, озаглавленное «Весна» — все девочки постарше прилежно его переписали, — начиналось следующими словами: «Теперь, когда по земле шагает игривый апрель, когда на ветвях поют птички, а из почек распускаются нежные цветочки…» И т. д. и т. п.); не приходилось сомневаться, что родители, время от времени заглядывавшие в школьные тетради, оставались довольны. Дороти начала понимать, что все, чему учили девочек, на самом деле предназначалось для их родителей. Поэтому такая важность придавалась «переписям», хорошему почерку и зубрежке шаблонных французских фраз; это были простые и дешевые способы пустить пыль в глаза. Между тем маленькие девочки на задних партах с трудом могли читать и писать, а одна из них, одиннадцатилетняя Мэвис Уильямс — ее жутковатое личико отличалось непомерно широко расставленными глазами, — совсем не умела считать. Было похоже, что последние полторы четверти все, что она делала, это писала крючки у себя в тетради. Крючки заполняли целую стопку ее тетрадей — страницу за страницей тянулись строчки крючков, напоминая мангровые корни в тропическом болоте.

Дороти старалась не задеть чувств девочек, обнаруживая их невежество, но сама была в шоке. Она не знала, что подобные школы еще существуют в цивилизованном мире. Все там поражало своей старомодностью, напоминая кошмарные частные школы из викторианских романов. Что до нескольких учебников, имевшихся в классе, то при взгляде на них возникало чувство, что ты попал в середину девятнадцатого века. Девочки учились всего по трем учебникам, среди которых была простенькая арифметика довоенного года издания, впрочем, довольно толковая, и вздорная книжонка под названием «Стостраничная история Британии» с изображением Боудикки[254] на колеснице, украшенной британским флагом. Дороти открыла эту книжку наугад, на странице 91, и прочитала:

«По завершении французской революции, самопровозглашенный император Наполеон Бонапарт предпринял попытку установить свою державу, но несмотря на ряд побед, одержанных над континентальными войсками, вскоре он увидел, что его «тонкая красная линия» встретила более чем достойного противника. Решающая битва произошла на поле Ватерлоо, где 50 000 британцев обратили в бегство 70 000 французов, тогда как пруссаки, наши союзники, слишком припозднились. Под зычный клич британцы пошли в атаку, и враг бросился врассыпную.

Теперь перейдем к Великой Реформе 1832 года, первой из тех благотворных реформ, которые обеспечили господство Британии и отделили нас от менее удачливых наций… [И т. д. и т. п.]»

Эта книга была издана в 1888[255] году. Дороти, впервые увидевшая подобный учебник истории, пролистала его с чувством, близким к ужасу. Имелась также чрезвычайно краткая «хрестоматия» 1863 года издания, состоявшая по большей части из фрагментов сочинений Фенимора Купера, доктора Уоттса[256] и лорда Теннисона, а в конце располагались сумасбродные «заметки натуралиста» с ксилографиями. Перед каждой заметкой красовалось изображение того или иного зверя, а дальше шло краткое описание, как то: «Слон — зверь смышленый. Он резвится в тени пальм и, хотя силой превосходит шестерых лошадей, идет на поводке у малого ребенка. Питается он бананами». И в том же духе о ките, зебре, дикобразе и пятнистой жирафе. Кроме этих книг в учительском столе нашелся роман «Красавчик Джо»[257], жалкая галиматья под названием «Пипс на далеких островах» и французский разговорник 1891 года под названием «Все, что вам нужно в парижской поездке», начинавшийся с фразы: «Затяните мне корсет, но не слишком туго». Ни географического атласа, ни геометрической линейки с циркулем в классе не было.

В одиннадцать, во время десятиминутной перемены, девочки стали играть в простецкие игры, вроде крестиков-ноликов, и ссориться из-за пеналов, а самые смелые окружили стол Дороти и заговорили с ней. Они ей рассказали о мисс Стронг и ее учительских методах, и как она выкручивала им уши, когда они делали кляксы в тетрадях. Складывалось впечатление, что мисс Стронг была очень строгой учительницей, кроме тех дней, когда ей «плохело», что случалось пару раз в неделю. Когда же ей плохело, она пила микстуру из коричневой бутылочки, после чего у нее поднималось настроение, и она рассказывала им о своем брате в Канаде. Но в последний день — когда ей ну очень поплохело на уроке арифметики — от микстуры ей, похоже, стало только хуже, потому что едва она ее выпила, как стала сползать со стула и повалилась на стол, и тогда пришла миссис Криви и вывела ее из класса.

После перемены учеба продолжалась еще три четверти часа, и школьницы могли быть свободны. Проведя три часа в зябком, однако душном помещении, Дороти чувствовала себя не лучшим образом и была бы рада выйти на воздух, но миссис Криви сказала ей заранее, чтобы она пришла помочь ей с обедом. Девочки, жившие рядом со школой, обедали, как правило, дома, но семеро обедали в «столовке», за десять пенсов в день. Обед проходил в гнетущем молчании, поскольку девочки боялись сказать лишнее слово, чтобы не разозлить миссис Криви. Они ели тушеную баранью шею, и миссис Криви с поразительным проворством подавала куски помясистей дочкам «хороших плательщиков», а с жиром — дочкам «средних плательщиков». Три девочки из семей «плохих плательщиков» стыдливо ели свой ланч из бумажных пакетов прямо в классе.

Уроки продолжились в два часа. Первой половины дня Дороти хватило, чтобы, входя в класс, внутренне содрогнуться. Ей уже виделась ее будущая жизнь: день за днем и неделю за неделей она будет проводить в этой тусклой комнате и учить, с горем пополам, этих бестолочей. Но когда она собрала девочек и стала проводить перекличку, одна из них, по имени Лора Фёрт, совсем кроха с волосами мышиного цвета, подошла к ней и вручила жалкого вида букетик желто-коричневых хризантем, «от всех нас». Девочки прониклись к Дороти и, собрав четыре пенса, купили ей цветов.

Что-то шевельнулось в сердце Дороти. Она взглянула по-новому на этих девочек с бескровными лицами, в обшарпанной одежде и внезапно устыдилась, вспомнив, как безразлично, почти неприязненно, смотрела на них утром. Теперь же ее захлестнула щемящая жалость. Бедные дети, бедные дети! Такие тщедушные и зашуганные! И они еще сохранили в себе достаточно чуткости, чтобы скинуться на цветы для учительницы.

С того момента ее отношение к своей работе переменилось. В ней зажглась признательность и нежность к этим детям. Всем сердцем она ощутила, что эта школа — ее школа; она будет самоотверженно трудиться и приложит все усилия, чтобы превратить это мрачное узилище в храм знаний. Она понимала, как скромны ее возможности. Не имея ни опыта, ни знаний, она должна будет заняться самообразованием, прежде чем начнет образовывать других. И все же она решила, что сделает все возможное, все, что только в ее силах, лишь бы вызволить этих детей из тьмы, в которой их держали до сих пор.

3

Следующие несколько недель Дороти занимали почти исключительно две задачи. Во-первых, навести хоть какой-то порядок в классе; во-вторых, наладить отношения с миссис Криви.

Вторая задача была намного труднее. Сама жизнь под одной крышей с такой начальницей, как миссис Криви, не на шутку выматывала. Дороти все время мерзла, любой стул, на какой она садилась, скрипел и шатался, а еда нагоняла тоску. Работа учителя труднее, чем кажется, и требует хорошего питания. Дороти ужасно удручала диета из пресной тушеной баранины, водянистой вареной картошки, усеянной черными глазками, жидких рисовых пудингов, хлеба, смазанного маслом, и слабого чая — и даже этого она не ела досыта. Миссис Криви, находившая извращенное удовольствие в экономии даже на себе, питалась в основном тем же, чем и Дороти, но всегда накладывала себе львиную долю. Каждое утро она варила два яйца и, нарезав ломтиками, делила на неравные порции и все так же стерегла тарелку мармелада. С каждым днем Дороти все больше мучил голод. Дважды в неделю она умудрялась выскользнуть под вечер на улицу и купить на последние деньги шоколад, который съедала в строгой тайне, не сомневаясь, что миссис Криви, хоть и морила ее голодом вполне намеренно, была бы уязвлена в самое сердце, случись ей узнать, что Дороти питается отдельно.

Но хуже всего было то, что Дороти все время ощущала на себе внимание начальницы и почти не имела свободного времени. Когда кончались уроки, единственным ее прибежищем оставалась «столовка», где с нее не спускала глаз миссис Криви, убежденная, что Дороти нельзя оставить в покое дольше чем на несколько минут. Она вбила себе в голову (а может, просто забавлялась этой идеей), что Дороти лентяйка, которую нужно воспитывать. И день за днем пилила ее:

— Что ж, мисс Миллборо, вы, кажется, не слишком заняты сегодня, а? Разве вам не нужно проверять тетради? Или взять иголку да шитьем заняться? Уверена, я бы так не смогла — сидеть сиднем, ничего не делая!

Она вечно находила Дороти работу по хозяйству, даже принуждала мыть пол в классе по субботам утром, когда не было уроков; но большинство этих поручений не имели практического смысла, поскольку миссис Криви не доверяла Дороти и почти все переделывала за ней. Как-то раз Дороти по оплошности стала читать книгу из библиотеки в присутствии начальницы. Миссис Криви такого стерпеть не смогла.

— Ну, знаете, мисс Миллборо! Вот уж не подумала бы, что у вас еще находится время ЧИТАТЬ! — сказала она ехидно.

Сама она за всю жизнь не прочла ни единой книги, чем весьма гордилась.

Но даже если миссис Криви не стояла над душой у Дороти, она всегда давала ей почувствовать свое незримое присутствие. Она вечно крутилась вблизи классной комнаты, так что Дороти в любой момент могла ожидать ее вторжения; если же миссис Криви считала, что девочки расшумелись, она гневно стучала в стену шваброй, сея в них панику. С утра до вечера ее кипучая энергия давала себя знать по всей школе. Если она не готовила, то шумно мыла и подметала полы или распекала домработницу, или внезапно заглядывала в класс, «проверить, как вы тут», надеясь подловить Дороти или учениц за каким-нибудь баловством, или «ковырялась в саду», то есть орудовала секатором, уродуя несчастные кусты во дворе за школой. Только два вечера в неделю Дороти могла вздохнуть свободно, когда миссис Криви отправлялась на боевые задания под кодовым названием «навестить девочек», то есть обрабатывала их родителей. Такие вечера Дороти обычно проводила в библиотеке, поскольку миссис Криви не одобряла, чтобы она находилась «дома» в ее отсутствие и жгла газ и уголь. В остальные вечера миссис Криви занималась написанием писем родителям, напоминая им об оплате, или издателю местной газеты, торгуясь из-за дюжины рекламных проспектов, а также инспектировала парты девочек и их тетради. Если у нее выдавалось хоть пять минут лишнего времени, она доставала шкатулку и «штопала помаленьку» — в основном белые парусиновые панталоны, которых у нее было не счесть. Одни невзрачнее других; казалось, они несут на себе — как никакая монашеская ряса или власяница отшельника — ледяную печать воздержания. При виде их невольно думалось, что за человек был покойный мистер Криви, вплоть до сомнения в самом его существовании.

При взгляде со стороны могло показаться, что миссис Криви чужды любые РАДОСТИ. Она никогда не делала ничего такого, чем балуют себя большинство людей: никогда не ходила в кино, никогда не читала книг, никогда не ела сладостей, никогда не готовила чего-нибудь этакого и не прихорашивалась. Светская жизнь ничего для нее не значила. У нее не было ни друзей, ни подруг (она просто не понимала, что это значит — дружить), и если она с кем и общалась, то только по делу. Религия также оставляла ее равнодушной. Несмотря на то что каждое воскресенье она посещала службу в баптистской капелле, стремясь произвести впечатление на родителей школьниц, она терпеть не могла церковь и утверждала, что «попам только денежки давай». Казалось, жизнь ее, лишенная всяких забав, проходила в сплошных трудах и заботах. Но это было обманчивое впечатление. Кое-что доставляло ей острое и неистощимое удовольствие.

Прежде всего страсть к стяжательству — главный движитель ее существования. Есть два вида стяжателей: убежденные хищники, готовые идти по трупам, но не подбирающие крошки; и падальщики, не умеющие делать деньги, но всегда готовые, как гласит пословица, зубами выбирать фартинги из навоза. Миссис Криви относилась ко второму типу. Настойчивым охмурением и беззастенчивой ложью она набрала в свою школу двадцать одну ученицу, но на большее рассчитывать ей не приходилось, поскольку она была слишком прижимиста, чтобы тратиться на необходимый инвентарь и достойную зарплату помощнице. Родители школьниц платили — или должны были платить — пять гиней за четверть, не считая дополнительных сборов, итого, если держать помощницу в черном теле, директриса едва могла рассчитывать на сто пятьдесят фунтов в год чистого дохода. Но ей и этого хватало за глаза. Сэкономить шесть пенсов значило для нее больше, чем заработать фунт. Если ей удавалось обделить за обедом Дороти картошкой, купить дюжину учебников на полпенни дешевле или вытянуть лишних полгинеи из «хороших плательщиков», она была по-своему счастлива.

А кроме того, снедаемая нерастраченным ядом — потребностью гадить по мелочам, даже не получая практической пользы, — она нашла себе отличную забаву. Миссис Криви была из тех, кто испытывает психический оргазм, когда подложит кому-то свинью. Ее междоусобица с директором соседней школы, мистером Болджером — по сути, односторонняя, поскольку мистер Болджер никак не мог тягаться на равных с миссис Криви, — велась самым безжалостным образом, под лозунгом «усрамся, но не сдамся». Возможность досадить мистеру Болджеру была так дорога миссис Криви, что она даже была готова иной раз потратиться на это. Годом ранее мистер Болджер написал лендлорду (каждый из них то и дело писал ему, жалуясь на соседа) о том, что кухонный дымоход миссис Криви дымит ему в окна, поэтому он будет признателен, если она поднимет его (дымоход) на два фута. В тот же день, как миссис Криви получила письмо от лендлорда, она вызвала кирпичников и опустила дымоход на два фута. Это обошлось ей в тридцать шиллингов, но оно того стоило. За этим последовала затяжная партизанская война в виде перекидывания в сад соседа всякой дряни по ночам, и миссис Криви в итоге одержала безоговорочную победу, опорожнив ведро влажной золы на клумбу тюльпанов мистера Болджера. Это случилось незадолго до появления Дороти. А вскоре после этого миссис Криви заметила, что корни сливы мистера Болджера протянулись под стеной на ее половину, и не пожалела целой банки гербицида, чтобы угробить дерево. Это дало возможность Дороти услышать редчайшее явление природы — смех миссис Криви.

Но Дороти первое время была слишком занята, чтобы обращать внимание на директрису и ее скверный характер. Она вполне понимала, что миссис Криви — женщина коварная и что сама она находится при ней фактически на положении рабыни, но это не особенно ее заботило. Все свое внимание и силы она отдавала работе, не думая ни о личном комфорте, ни о своем будущем.

Ей потребовалась всего пара дней, чтобы навести порядок в своем классе. Как ни странно — ведь она не имела ни опыта преподавания, ни готовых теорий на этот счет, — с первого дня она принялась, словно следуя инстинкту, что-то менять, планировать, обновлять. Столько всего требовалось сделать. Прежде всего, разумеется, отказаться от тягомотных «переписей», и на третий день Дороти это сделала, несмотря на ворчание миссис Криви. Кроме того, она сократила уроки чистописания. Дороти была бы рада совсем отказаться от них, во всяком случае для девочек постарше (ей казалось нелепостью, чтобы пятнадцатилетние девочки тратили время на чистописание), но миссис Криви об этом и слышать не хотела. Она придавала чистописанию почти суеверную значимость. А кроме того, следовало, разумеется, избавиться от вздорной «Стостраничной истории» и нелепых детских «справочников». Но просить миссис Криви купить новые книги для школы было бы в лучшем случае бесполезно, поэтому Дороти с трудом отпросилась в первый субботний вечер в Лондон и потратила два фунта и три шиллинга (почти весь свой заработок) на дюжину подержанных экземпляров дешевых школьных изданий Шекспира, большой подержанный атлас, несколько книг сказок Андерсена, геометрический набор и два фунта пластилина. С таким инвентарем, а также с книгами по истории из библиотеки Дороти почувствовала, что может всерьез приниматься за дело.

Она сразу почувствовала, что главное, в чем нуждались эти девочки и чего никогда не получали, — это внимание. Поэтому она поделила класс на три группы и стала проводить уроки таким образом, чтобы две группы могли заниматься самостоятельно, пока она что-нибудь «прорабатывала» с третьей. Поначалу было трудно, особенно с младшими девочками, сразу отвлекавшимися, стоило оставить их одних, так что приходилось вечно быть настороже. И все же как чудесно, против всяких ожиданий, подтянулись почти все ученицы за те первые недели! По большей части они вовсе не были тупыми — просто заторможенными из-за нудной, механической зубрежки. Примерно неделю они казались неспособными к переобучению, а затем вдруг их заморенные умы воспрянули и расцвели, словно маргаритки после садового катка.

Довольно скоро и без особых усилий Дороти удалось приучить их думать самостоятельно. С ее подачи они стали писать эссе своими словами вместо того, чтобы переписывать всякую галиматью о том, как птички чирикают на деревьях и цветочки выпускают лепесточки. Арифметику Дороти хорошенько встряхнула и стала учить младших девочек умножению, а старших — делению в столбик и действиям с дробями; три девочки обнаружили такие успехи, что она собиралась давать им десятичные дроби. А во французском она дала основы грамматики вместо набивших оскомину «Passez-moi le beurre, s’il vous plait» и «Le fils du jardinier a perdu son chapeau». Выяснив, что никто из учениц не знает очертаний ни единой страны (хотя некоторые знали, что столица Эквадора — Кито), она принялась лепить с ними из пластилина на фанере большую карту Европы, копируя ее из атласа. Девочки пришли в восторг и на каждом уроке просили Дороти продолжать карту. А еще она увлекла их (за исключением шестерых самых маленьких и Мэвис Уильямс, специалистки по крючкам) чтением «Макбета». Ни одна из них сроду ничего не читала по доброй воле, кроме разве что «Газеты для девушек»[258]; но они охотно взялись за Шекспира, как и всякий ребенок, если не мучить его синтаксическим и грамматическим анализом.

Труднее всего шла история. Дороти даже не сознавала, как трудно детям из бедных семей составить хотя бы элементарное представление об истории. Любой из благородного сословия, каким бы невежей он ни был, имеет хотя бы общее понимание истории — он может представить римского центуриона, средневекового рыцаря, вельможу восемнадцатого века; такие понятия, как Античность, Средневековье, Возрождение или промышленная революция, хоть что-то значат для него. Но эти дети выросли в семьях, где не читали книг, и их родители рассмеялись бы, услышав, что прошлое имеет какое-то значение для настоящего. Девочки никогда не слышали о Робин Гуде, никогда не играли в роялистов и пуритан, никогда не задумывались, кто построил английские церкви или что означает «Fid. Def.»[259] на монетах. Но были две исторические личности, о которых слышали — за редким исключением — все девочки: Колумб и Наполеон. Бог весть, почему так — возможно, эти двое просто встречались в газетах чаще других. Казалось, они разбухали в детских умах, словно Твидлдам и Твидлди[260], заслоняя собой все остальное прошлое. На вопрос Дороти, когда изобрели автомобили, одна девочка, лет десяти, сказала, чуть робея:

— Колумб их изобрел, лет тысячу назад.

Среди старших девочек, как обнаружила Дороти, были такие, кто перечитал «Стостраничную историю» аж по четыре раза — от Боудикки до первого Юбилея[261] — и почти ничего не запомнил. Впрочем, подобная дребедень того и не стоила. Дороти стала учить их истории заново, от вторжения Юлия Цезаря, и сперва пыталась читать им вслух библиотечные книги, но это оказалось пустой тратой времени, поскольку девочки не понимали большинства слов. Так что Дороти пришлось положиться на собственные небогатые знания и излагать историю своими словами, стараясь нарисовать в неразвитых детских умах картины прошлого и, что еще труднее, пробудить к ним интерес. Но затем Дороти осенило. Она купила рулон простых дешевых обоев и стала делать с девочками историческую аппликацию. Они разметили рулон на века и года и стали наклеивать в нужных местах рисунки рыцарей в доспехах, испанских галеонов, печатных станков и паровозов из детских альбомов. Такая аппликация, приколотая к стене и день ото дня разраставшаяся, представляла собой наглядную панораму английской истории. Девочкам эта затея понравилась даже больше, чем пластилиновая карта. Дороти заметила, что они проявляли больше сообразительности, когда требовалось что-то сделать, а не просто выучить. Уже шли разговоры о том, чтобы сделать контурную карту мира из папье-маше, размером четыре на четыре фута, если только Дороти удастся «упросить» миссис Криви разрешить им возиться с водой и клеем.

Директриса зорким глазом следила за новшествами Дороти, но первое время почти не вмешивалась. Пусть она не собиралась этого показывать, но была рада-радехонька, что нашлась наконец помощница, действительно желавшая работать. Когда же она узнала, что Дороти потратила собственные деньги на книги для детей, она пришла в неописуемый восторг, как от удачной аферы. Тем не менее она ворчала на все, что делала Дороти, и не уставала напоминать ей уделять побольше внимания «оценкам успеваемости» в тетрадях учениц. Однако ее система оценок, как и все прочее в школьной программе, была рассчитана прежде всего на родителей. Миссис Криви уделяла особое внимание тому, чтобы ничем не вызвать родительского неудовольствия. Никакая работа не заслуживала плохой оценки, ничего не следовало ни зачеркивать, ни подчеркивать, разве что совсем легонько; вместо этого Дороти по вечерам выводила красными чернилами в тетрадях, под диктовку миссис Криви, всевозможные хвалебные комментарии — чаще прочих ей приходилось писать: «Весьма похвальное решение» и «Превосходно! Ты делаешь большие успехи. Так держать!». Не подлежало сомнению, что все дети в школе неизменно «делали большие успехи», не уточнялось только, в чем именно. Но родители, судя по всему, были рады глотать такое в неограниченных количествах.

Конечно, между Дороти и девочками тоже не обходилось без сложностей. То обстоятельство, что все они были разного возраста, не шло на пользу учебному процессу, и, хотя поначалу девочки решили быть «хорошими», они, как и все дети, не могли порой не шкодить. Бывало, они ленились, а бывало, предавались страшнейшему пороку школьниц — хихикали. Первые несколько дней Дороти прилагала недюжинные усилия к обучению Мэвис Уильямс, поражавшую своей тупостью для девочки одиннадцати лет, но все без толку. Как только Дороти пыталась добиться от нее чего-то, помимо крючков, взгляд ее широко расставленных глаз делался пугающе пустым. Но иногда на Мэвис находила говорливость, и она забрасывала Дороти самыми нелепыми и безответными вопросами. Например, она могла открыть свою хрестоматию на рисунке какого-нибудь животного — хотя бы «смышленого слона» — и спросить Дороти, коверкая слова на свой лад:

— Изыните, мисс, шой-то такое?

— Это слон, Мэвис.

— Лон? А шой-то?

— Слон — это такое животное.

— Вотна? А шой-то?

— Ну… собака — животное.

— Абака? А шой-то?

И так далее, практически до бесконечности. На четвертый день, ближе к обеду, Мэвис подняла руку и сказала с лукавой вежливостью, которая должна была бы насторожить Дороти:

— Изыните, мисс, можо мне выти?

— Да, — сказала Дороти.

Тогда одна из старших девочек подняла руку, но тут же покраснела и опустила, словно стесняясь. Когда же Дороти убедила ее сказать, в чем дело, выяснилось следующее:

— Извините, мисс, мисс Стронг не дозволяла Мэвис ходить одной в уборную. Она там запирается и не выходит, и миссис Криви сердится, мисс.

Дороти направила за Мэвис делегацию, но тщетно. Мэвис оставалась в latebra pudenda[262] до двенадцати часов. После этого миссис Криви объяснила Дороти с глазу на глаз, что Мэвис — умственно отсталая, или, как она выразилась, «с головой не дружит». К обучению она совершенно непригодна. Но миссис Криви, конечно, не собиралась «выкладывать» этого ее родителям, считавшим свою дочь просто «отстающей» и регулярно платившим за учебу. Мэвис не доставляла особых хлопот. Достаточно было дать ей тетрадь и карандаш и сказать, чтобы она сидела тихо и рисовала. Мэвис, девочка себе на уме, рисовала одни лишь крючки — она часами сидела, высунув язык и заполняла тетрадь гирляндами крючков, очевидно, довольная собой.

Но, несмотря на мелкие трудности, первые несколько недель все шло прекрасно! Можно сказать, слишком прекрасно! Около десятого ноября миссис Криви, вдоволь поворчав о дороговизне угля, разрешила топить камин в классе. В теплой комнате девочки стали куда сообразительнее. Иногда, когда в камине потрескивал огонь, а миссис Криви отсутствовала в школе, Дороти бывала по-настоящему счастлива, глядя, как увлеченно ее ученицы разбирают какое-нибудь задание. Лучше всего было, когда две старшие группы читали «Макбета», и девочки, затаив дыхание, одолевали сцену за сценой, а Дороти поправляла их произношение и объясняла, кем был жених Беллоны и как ведьмы летали на метлах; а девочкам не терпелось узнать, словно они читали детективную историю, как это Бирнамский лес мог прийти на Дунсинан и как Макбета мог убить тот, кого родила не женщина. Вот в такие времена, когда в детях вспыхивает увлеченность, сливаясь, точно пламя, с твоей собственной, и внезапный проблеск разума вознаграждает тебя за многодневные усилия, ты чувствуешь, что учительство — дело стоящее. Никакая работа не дает такой отдачи, как учительство, если только учителю дана свобода. Дороти еще не знала, что это «если» одно из самых главных в мире.

Ей нравилось учить девочек — это делало ее счастливой. Она успела хорошо узнать их, усвоить их особенности и найти к каждой свой подход. А ведь совсем недавно она и не думала, что может испытывать к ним такую симпатию, такой интерес к их развитию и такую жажду сделать для них все, что только можно. Непростой, не знающий конца и края учительский труд стал содержанием ее жизни, каким когда-то была церковь и приходские заботы. Она спала и видела свой класс и читала библиотечные книги по педагогике. Она решила, что готова заниматься учительством всю свою жизнь, пусть даже за десять шиллингов в неделю и крышу над головой. Она нашла в этом свое призвание.

После кошмарных недель бродяжничества едва ли не любая работа стала бы Дороти в радость. Но она видела в учительстве не просто работу, а миссию, задачу всей своей жизни. Пробуждать дремотные умы этих детей, избавлять их от надувательства под видом образования — это ли не задача, достойная ее усилий и лишений? И Дороти, рассудив так, мирилась с ужасными условиями жизни в доме миссис Криви, не думая ни о своем шатком положении, ни о туманном будущем.

4

Но так, конечно, не могло продолжаться долго.

По прошествии нескольких недель в учебную программу Дороти стали вмешиваться родители. От этого — проблем с родителями — никуда не деться в частной школе. Любые родители — помеха в глазах учителя, а родители учащихся такой задрипанной школы, как «Рингвуд-хауз», совершенно невыносимы. С одной стороны, у них есть лишь смутное представление о том, что такое образование; с другой стороны, они смотрят на «учебу» точно так же, как на счет от мясника или бакалейщика, и все время боятся, как бы их не облапошили. Такие родители заваливают учителя безграмотными записками с дикими требованиями и передают их с детьми, которые читают эту околесицу по дороге в школу. Под конец второй недели Дороти получила записку от родителей Мэйбел Бриггс, одной из самых успевающих девочек в классе:

Уважаемая мисс,

Будьте пожалуста добры давать Мэйбел пабольше арифметики. Я так чую вы даете ей чтото не практичное. Все эти карты и всяко-разно. Она хочит практичную работу, а не всю эту ерундистику.

Так что попрошу пожалуста пабольше арифметики.

И астаюсь,

Искрини Ваш,

Джо. Бриггс

P.S. Мэйбел говорит вы хочите начать с ней какие то десятичные дроби. Я не хочу ей никаких дробей, я хочу ей арифметику.

Так что Дороти отстранила Мэйбел от географии и стала вместо этого давать ей больше арифметики, чем довела девочку до слез. Новые записки от родителей не заставили себя ждать. Одна родительница выразила беспокойство по поводу того, что ее дочери дают читать Шекспира. Она-де слышала, что «этот мистер Шекспир» сочиняет театральные пьесы, а так ли уверена мисс Миллборо, что они не слишком аморальны? Сама она «отродясь не ходила в кино, а в театр и подавно» и считала, что даже ЧИТАТЬ театральные пьесы «чризвычайно рисковано», и т. д. и т. п. Впрочем, она несколько успокоилась, узнав, что мистер Шекспир давно умер. Мертвым он внушал ей меньше опасений. Кто-то из родителей хотел, чтобы его дочь побольше налегала на чистописание, а кто-то считал, что учить французский — пустая трата времени; претензии шли одна за другой, заставляя Дороти коверкать тщательно составленное расписание. Миссис Криви ясно дала ей понять, что она должна выполнять любые требования родителей или хотя бы делать вид. Во многих случаях это было практически невозможно, поскольку в классе наступал бардак, если один ребенок учил, к примеру, арифметику, а все остальные — историю или географию. Но в частных школах слово родителя — закон. Такие школы держатся, подобно частным лавочкам, за счет ублажения своих клиентов, и, если родитель хочет, чтобы его ребенок не учил ничего, кроме бирюлек и клинописи, перед учителем встает выбор: согласиться или потерять ученика.

Чем больше родители узнавали от школьниц о методах Дороти, тем больше росло их беспокойство. Они не видели ни малейшего смысла в этих новшествах, вроде пластилиновых карт и поэтических чтений, тогда как старая механическая зубрежка, так ужасавшая Дороти, была для них образцом здравомыслия. Родители все больше возмущались, а их записки пестрели словом «практичность», что сводилось, по сути, к требованию давать побольше чистописания и арифметики. А вся их арифметика не шла дальше сложения, вычитания, умножения и той же «практичности», рядом с которой деление столбиком было не более чем занятным фокусом, не имеющим реальной пользы. Очень мало кто из них мог вычислить сумму дробей, и они не горели желанием обучить этой странной забаве своих детей.

Впрочем, не велика была бы беда, если бы этим все и ограничивалось. Родители донимали бы Дороти (на то они и родители), а Дороти со временем приноровилась бы (на то она и учительница) выказывать им признательность и игнорировать. Но кое-что не позволяло надеяться на мирный исход, а именно то, что родители всех учениц, за исключением троих, были нонконформистами, тогда как Дороти была англиканкой. И пусть она утратила веру — за два прошедших месяца, под гнетом всяческих невзгод, она в последнюю очередь думала о вере и ее утрате, — это мало что меняло; папист ты или англиканин, раскольник, еврей, турок или безбожник, ты сохраняешь образ мыслей, привитый тебе с детства. Дороти, выросшей в лоне англиканской церкви, был чужд образ мыслей нонконформистов. При всем желании она не могла не раздражать их своими действиями.

Почти с самого начала возникли трения насчет уроков Закона Божия, на которых дети дважды в неделю читали по паре глав Библии — из Ветхого и Нового Заветов. Дороти получила записки от нескольких родителей с просьбой не отвечать детям на вопросы о Деве Марии — такие тексты следовало обходить молчанием или вообще пропускать. Но главным возмутителем спокойствия оказался бессмертный бард, Шекспир. Девочки продирались через «Макбета», отчаянно желая знать, как же исполнится пророчество ведьм. И вот они дошли до заключительных сцен. Бирнамский лес пришел на Дунсинан — с этим прояснилось; но кто же тот, кто не был женщиной рожден? Школьницы дошли до фатального обмена репликами.

МАКБЕТ:

Труд пропащий.

Ты легче можешь воздух поразить,

Чем нанести своим мечом мне рану.

Бей им по уязвимым черепам —

Я защищен заклятьем от любого,

Кто женщиной рожден.

МАКДУФ:

Так потеряй

Надежду на заклятье! Пусть твой демон,

Которому служил ты, подтвердит:

До срока из утробы материнской

Был вырезан Макдуф, а не рожден[263].

Это озадачило девочек. Тут же повисло молчание, а затем все заголосили:

— Мисс, мисс, что это значит?

Дороти объяснила. Сдержанно и без подробностей — она испытала дурное предчувствие, что ей за это придется поплатиться, — но все же объяснила. Вот тогда-то и началась свистопляска.

Примерно каждая вторая девочка из класса не преминула спросить родителей, что такое «материнская утроба». И тут же в пятнадцати приличных нонконформистских домах поднялся переполох, и родители принялись слать друг другу курьеров с записками о развращении малолетних. Должно быть, они в тот же вечер созвали конклав, поскольку под конец следующего школьного дня к миссис Криви пожаловала делегация. Дороти слышала, как в школу приходят родители, по одному и двое, и гадала, что сейчас будет. Как только из школы ушли ученицы, сверху раздался резкий голос директрисы:

— Пойдите сюда на минутку, мисс Миллборо!

Дороти поднялась наверх, пытаясь унять дрожь в коленях. В мрачной гостиной, у пианино, стояла хмурая миссис Криви, а на мягких стульях восседали по кругу шестеро родителей словно инквизиторы. Там были мистер «Джо. Бриггс» — задиристого вида бакалейщик, написавший письмо об арифметике для Мэйбел — с высохшей злобной женой; здоровяк с бычьей внешностью, висячими усами и женой, настолько блеклой и ПЛОСКОЙ, что казалось, ее долго и старательно разглаживали чем-то тяжелым — вероятно, ее мужем (их имен Дороти не запомнила); а также миссис Уильямс, мать умственно отсталой девочки, низенькая, смуглая, недалекая женщина, постоянно всем поддакивавшая, и мистер Пойндер, коммивояжер, моложавый типчик средних лет с серой физиономией, подвижными губами и лысиной, по которой были размазаны жидкие влажные волосинки. В честь такого общества в камине потрескивали три крупных угля.

— Сядьте сюда, мисс Миллборо, — сказала миссис Криви, указывая на жесткий «позорный стул», стоявший в центре круга родителей.

Дороти повиновалась.

— А теперь, — сказала миссис Криви, — послушайте, что вам скажет мистер Пойндер.

Мистеру Пойндеру было что сказать. Очевидно, остальные родители доверили ему выразить общее мнение, и он его выражал, пока на губах не выступила желтоватая пена. И что примечательно, умудрился — до того он был благовоспитан — ни разу не произнести злосчастного слова, послужившего причиной родительского гнева.

— Я считаю, что озвучу наше общее мнение, — сказал он с гладкостью типичного торгаша, — сказав, что, если мисс Миллборо знала, что эта пьеса — «Макдуф», или как ее там, — содержит такие слова, как… ну, такие, о которых идет речь, ей вовсе не следовала давать ее читать детям. На мой взгляд, это позор, что школьные книжки могут печатать с такими словами. Уверен, если бы хоть кто-то из нас знал, каков из себя Шекспир, мы бы сразу это пресекли. Должен сказать, я удивлен. Только накануне я читал в своей «Новостной хронике» статью о Шекспире — что он отец английской литературы; что ж, если это литература, пусть ее будет ПОМЕНЬШЕ, так я скажу! Думаю, все здесь со мной согласятся. А с другой стороны, если мисс Миллборо не знала, что там будет слово… ну, то самое слово, ей бы надо было читать дальше и не обращать на него внимания. Не было ни малейшей нужды объяснять им это. Просто сказать им помалкивать и не задавать вопросов — с детьми надо только так.

— Но тогда бы дети не поняли пьесу, если бы я не объяснила! — возразила Дороти уже не в первый раз.

— Конечно не поняли бы! Вы, похоже, не уловили, к чему я веду, мисс Миллборо! Мы не хотим, чтобы они понимали. Думаете, мы хотим, чтобы они нахватались грязных мыслей из книжек? Достаточно того, что они узнают из этих грязных фильмов и грошовых газетенок для девушек, которые они читают, — все эти мерзкие, грязные любовные историйки с картинками… ну, обойдусь без подробностей. Мы не затем посылаем наших детей в школу, чтобы им внушали всякие мысли. Говоря это, я выражаю мнение всех родителей. Мы все из приличных, богобоязненных семей — есть среди нас баптисты, есть методисты, и даже один-два англиканина; но мы можем притушить наши разногласия, когда доходит до такого… И мы стараемся воспитывать наших детей приличными людьми и уберегать от любых знаний об этих делах. Будь моя воля, никто бы из детей — никто из девочек, во всяком случае, — не знал бы ничего об этих делах до двадцати одного года.

Остальные родители дружно закивали, а здоровяк с бычьей внешностью добавил басом:

— Верно-верно! Здесь я с вами заодно, мистер Пойндер. Верно-верно!

Разделавшись с Шекспиром, мистер Пойндер принялся за новомодные учительские методы Дороти, под аккомпанемент мистера «Джо. Бриггса», разражавшегося периодически следующей тирадой:

— Точно! Практичную работу — вот чего мы хочим, — практичную работу! А не всю эту ерундистику, вроде поэзии, и самодельных карт, и вырезания бумажек, и всего такого. Давайте им дельный счет и чистописание, и неча больше. Практичную работу! Так точ!

Это продолжалось порядка двадцати минут. Сперва Дороти пыталась возражать, но потом увидела, как миссис Криви сердито качает ей головой из-за плеча здоровяка, и поняла это как призыв к молчанию. Дороти едва не плакала, когда родители высказали все, что хотели, и собрались уходить. Но миссис Криви их остановила.

— Минуточку, леди и джентльмены, — сказала она. — Теперь, когда вы все высказались — и я только рада была дать вам такую возможность, — я бы хотела сказать кой-чего от себя лично. Просто чтобы прояснить ситуацию, на случай, если кто из вас подумает, что это я виновата в этом сальном дельце, о каком мы толкуем. И вы сидите, мисс Миллборо! — добавила она.

Она повернулась к Дороти и устроила ей безжалостную «головомойку», на потеху родителям продолжавшуюся больше десяти минут. Суть экзекуции сводилась к тому, что Дороти пронесла эти грязные книжки в школу у нее за спиной; что это чудовищное вероломство и неблагодарность; и если что-то подобное повторится, Дороти вылетит вон с недельной зарплатой. Директриса гнобила ее, и гнобила, и гнобила. Снова и снова звучали фразочки, вроде «пустила в дом девицу», «ела мой хлеб» и даже «жила на моей милости». Родители сидели и смотрели, и на их грубых лицах — не злых и не жестоких, просто одурманенных невежеством и мещанской порядочностью — читалось мрачное удовлетворение от этого клеймения грешницы. Дороти поняла посыл; она поняла, что миссис Криви не могла не устроить ей эту «головомойку» перед родителями, чтобы они почувствовали, что не зря платят деньги, и ушли довольными. И все же, под градом лживых, жестоких упреков, в душе у нее поднимался такой гнев, что хотелось встать и залепить с размаху оплеуху начальнице. Снова и снова она думала: «Больше я не стану этого терпеть, не стану! Я ей скажу, что думаю о ней, и сразу уйду!» Но продолжала молча сидеть. С чудовищной ясностью она видела беспомощность своего положения. Чего бы ей это ни стоило, каких бы оскорблений она ни услышала, она не должна потерять работу. Так что она сидела молча, в кругу родителей, красная от унижения, и ее гнев сменился осознанием своей ничтожности, и она почувствовала, что сейчас расплачется, если не возьмет себя в руки. Но она понимала, что, если расплачется, это будет конец и родители потребуют ее увольнения. Чтобы не заплакать, она впилась ногтями в ладони с такой силой, что выступила кровь.

«Головомойка» завершилась заверением миссис Криви, что подобного больше не повторится и что она сейчас же сожжет непристойных Шекспиров. Теперь родители были довольны: училке преподали урок, который, несомненно, пойдет ей на пользу; они не желали ей зла и не думали, что унизили. Они попрощались с миссис Криви, холодно попрощались с Дороти и ушли. Дороти встала и тоже хотела уйти, но миссис Криви сделала ей знак оставаться на месте.

— Ну-ка, минуточку, — сказала она зловеще, когда из комнаты вышли родители. — Я еще не закончила — только начала.

Дороти снова села. У нее подкашивались ноги, а в глазах стояли слезы. Миссис Криви проводила родителей до порога, вернулась с кувшином воды и залила огонь в камине — к чему было переводить хороший уголь? Дороти подумала, что сейчас «головомойка» начнется по новой. Однако миссис Криви, похоже, утолила свою ярость — по крайней мере, оставила тон разгневанной добродетели, необходимый в присутствии родителей.

— Хочу сказать тебе пару слов, мисс Миллборо, — сказала она. — Пора уж нам решить раз и навсегда, по каким порядкам работает эта школа, а по каким — не работает.

— Да, — сказала Дороти.

— Что ж, буду откровенна. Как только ты пришла, мне стало ясно как божий день, что ты ни бельмеса не смыслишь в учительстве; но я бы закрыла на это глаза, будь у тебя хоть капля здравого смысла, как у любой другой девушки. А у тебя его, похоже, нету. Я дозволила тебе учить по-своему неделю-другую, и первое, что ты сделала, это перебесила всех родителей. Что ж, такого я больше не потерплю. Отныне все будет ПО-МОЕМУ, не по-твоему. Это понятно?

— Да, — снова сказала Дороти.

— Не надо тока думать, что я без тебя пропаду, как бы не так, — продолжала миссис Криви. — Я в любой день могу набрать учителей по пенни за пару, М-И и Б-И, каких хошь. Только Б-И и М-И обычно на выпивку слабы или… ну, не важно… а по тебе я вижу, ты, похоже, не склонна к выпивке или чему такому. Скажу даже, мы с тобой можем поладить, если отбросишь эти свои новомодные идеи и поймешь, что такое практичное учительство. Так что слушай меня.

И Дороти стала слушать. С поразительной ясностью и цинизмом, тем более отвратительным, что бессознательным, миссис Криви стала разъяснять ей методы грязного надувательства под названием практичное учительство.

— Что тебе надо раз и навсегда усвоить, — начала она, — это что в школе важно только одно — зарплата. А вся эта канитель с развитием детских умов, как ты скажешь, это все пустой треп. Денежки — вот что мне важно, а не развитие детских умов. Это не что иное, как здравый смысл. Не надо думать, что кому-то охота заваривать эту кашу со школой, и чтобы мелкие негодники устраивали в доме кавардак, если бы это денег не приносило. Первым делом — деньги, остальное все потом. Разве я не говорила тебе это в первый день, как ты пришла?

— Да, — признала Дороти покорно.

— Ну а зарплату платят родители, и думать тебе надо о родителях. Делай, что хотят родители, — такое наше правило. Скажу даже, я сама вреда особого не вижу в твоей затее с пластилином и вырезанием; но родители этого не хотят, значит, бросай. Они чего хотят — чтобы дети их учили всего два предмета: чистописание и арифметику. Особливо чистописание. В этом они видят прок. Так что давай, нажимай на чистописание. Чтобы побольше хороших чистых прописей девочки домой носили, а родители соседям хвалились, вот и нам будет бесплатная реклама. Хочу, чтобы два часа в день одно чистописание давала и больше ничего.

— Два часа в день одно чистописание, — повторила Дороти покорно.

— Да. И вдосталь арифметики. Арифметику родители очень признают; особенно чтобы деньги считать. Все время смотри на родителей. Если встретишь кого на улице, разговор заведи об ихней девочке. Подчеркни, что она лучшая в классе и если проучится еще три четверти, будет творить чудеса. Понимаешь, о чем я? Не надо им говорить, что она уже лучше некуда — если такое скажешь, не ровен час, заберут ребенка. Еще три четверти — вот что надо говорить. А как пора будет табель успеваемости заполнять, неси мне — посмотрю хорошенько. Оценки ставить я сама люблю.

Миссис Криви взглянула в глаза Дороти. Она была готова сказать, что выставляет оценки таким образом, чтобы каждая ученица казалась едва ли не отличницей, но воздержалась от такой прямоты. Дороти тоже хотела что-то сказать, но не сразу овладела голосом. Внешне она была сломлена и очень бледна, но в душе ее кипели злоба и возмущение, которые она пыталась подавить прежде, чем заговорить. Но возражать миссис Криви она не собиралась — «головомойка» отбила у нее такое желание.

— Значит, я не должна учить ничему, кроме чистописания и арифметики, верно?

— Ну, я не говорю, чтобы совсем уж так. Есть еще масса предметов, которые отлично смотрятся на проспектах. Французский хотя бы — французский очень даже смотрится. Но это не тот предмет, на какой стоит тратить время. Не забивай детям голову грамматикой, и синтаксисом, и глаголами, и всяким таким. От этой петрушки им пользы не будет, как я посмотрю. Давай им Parley vous Francey и Passey moi le beurre[264], и всякое такое; в этом толку побольше, чем в грамматике. Ну и латынь — я завсегда на проспектах латынь пишу. Но я не думаю, что ты по латыни сечешь, а?

— Нет, — признала Дороти.

— Ну, не важно. Все равно без надобности. Никто из наших родителей не стал бы тратить время на латынь. Но на проспектах они это любят. Солидно смотрится. Конечно, мы кучу предметов не можем преподавать, хоть и должны указывать. Тот же бухгалтерский учет, машинопись и стенографию; не говоря о музыке и танцах. Но на проспектах это отлично смотрится.

— Арифметику, чистописание, французский — что-нибудь еще? — сказала Дороти.

— Ну, как же, историю с географией и английскую литературу, конечно. Но с картами завязывай — пустая трата времени. Лучшая география — столицы учить. Натаскай их, чтобы все английские столицы от зубов отскакивали, как таблица умножения. Тогда они хоть смогут показать, что что-то выучили. А что до истории, продолжай по «Стостраничной истории Британии». Я не потерплю этих толстых книг, что ты носишь из библиотеки. Открыла на днях одну, и первое, что попалось, — как англичан побили в какой-то битве. Вот уж славная учеба детям, нечего сказать! Родители такого не потерпят, это я точно скажу!

— А литературу? — сказала Дороти.

— Что ж, детям, конечно, надо что-нибудь почитывать, но я не понимаю, чем тебе хрестоматия не угодила. Читай с ними хрестоматию. Она старовата, но для детей вполне годится, такое мое мнение. И полагаю, им не помешает заучить стихотворение-другое. Есть родители, которым нравится, когда их дети читают поэзию. «Мальчик на горящей палубе» — очень хорошая вещь, и потом еще «Крушение парохода»… как его там… «Крушение парохода “Геспер”». Немножко поэзии время от времени не повредит. Но только давай, пожалуйста, завязывай с Шекспиром!

В тот день Дороти осталась без чая. Несмотря на поздний час, миссис Криви, закончив свою отповедь, отпустила Дороти, ничего не сказав про чай. Вероятно, таким образом она решила сделать ей финальное внушение за авантюру с «Макбетом».

Дороти не спросила разрешения выйти, но почувствовала, что не может больше оставаться в доме миссис Криви. Надев пальто и шляпу, она пошла по слабо освещенной дороге к публичной библиотеке. Был поздний ноябрь. И хотя днем держалась влажная погода, вечерний ветер сердито налетал резкими порывами, покачивая полуголые деревья и огоньки фонарей за стеклянными створками и гоняя палую листву по тротуару. Дороти слегка дрожала. Промозглый ветер заставил ее вспомнить холодные ночи на Трафальгарской площади. Она не думала всерьез, что, потеряв работу, снова окажется на дне, откуда выбралась с таким трудом, — она была не в таком отчаянном положении; в крайнем случае, ее выручит кузен или кто-нибудь еще — тем не менее «головомойка» миссис Криви заметно приблизила к ней Трафальгарскую площадь. Дороти со всей возможной ясностью ощутила значимость великой современной заповеди — одиннадцатой заповеди, перекрывавшей все другие: «Не лишись работы».

Что же касалось слов миссис Криви о «практичном учительстве», это была неприукрашенная правда. Она лишь высказала то, что думают большинство людей в ее должности. Ее излюбленная фраза, «Первым делом — деньги», составляла девиз, который можно было — да что там, нужно — начертать над дверями каждой частной школы в Англии.

Надо сказать, что в Англии полно частных школ. В любом пригороде Лондона и провинциальном городке их не счесть — второсортных, третьесортных и четверосортных; «Рингвуд-хауз» относилась к четвертому сорту. Общее число их всегда колеблется в районе десяти тысяч, но правительство контролирует меньше тысячи. И хотя среди них есть довольно приличные школы и часть из них, вероятно, лучше муниципальных школ, которым они составляют конкуренцию, всем им свойственен один и тот же фундаментальный порок, а именно отсутствие иной цели, кроме обогащения. Часто их открывают, пусть и на законных основаниях, с теми же побуждениями, что и бордель или хозяйственный магазин. Однажды поутру какой-нибудь ушлый малый (далеко не все владельцы таких школ занимаются преподаванием) скажет жене:

— Эмма, мне мысля пришла! Шо скажешь, если мы школу откроем, а? В школе деньжата водятся, сама знаешь, а мороки куда меньше, чем с лавкой или пабом. Опять же, ничем не рискуем; не придется голову ломать о накладных расходах, окромя ренты и нескольких парт да школьной доски. Но устроим все чин чинарем. Найдем одного из энтих оксфордских или кембриджских субчиков, кто без работы остался, и наймем задешево; обрядим в энту мантию и… как называются такие квадратные шапочки с кисточками? Родители небось оценят, а? Надоть тока район годный выбрать, шоб конкуренции не шибко много.

Дальше выбирают место в одном из районов среднего класса, где люди слишком бедны, чтобы оплачивать приличную частную школу, и слишком горды, чтобы отправлять своих детей в муниципальную школу, — и дело в шляпе. Постепенно директор такой школы обрастает связями, почти как молочник или бакалейщик, и при должной смекалке и такте (и отсутствии серьезной конкуренции) он может рассчитывать на несколько сотен фунтов в год.

Конечно, не все частные школы такие. Не все директора похожи на миссис Криви, скаредную и бездушную мегеру, и есть немало школ, исполненных добра и справедливости, с хорошим обучением, насколько оно может быть хорошим за пять фунтов за четверть. С другой стороны, есть и вопиюще скандальные случаи. Позже, когда Дороти познакомилась с одной учительницей из другой частной школы в Саутбридже, она услышала о школах намного хуже «Рингвуд-хауза»: о дешевой школе-интернате, куда сдавали детей гастролирующие актеры (словно вещи — в камеру хранения на вокзале) и где дети валяли дурака, предоставленные сами себе, так что и в шестнадцать лет не умели читать; и о школе, где дни напролет ученики собачились с учителем, желчным хромым стариком, который преследовал их по всему классу, размахивая тростью, пока не падал без сил на парту, жалобно скуля, под смех ребят. До тех пор, пока школы будут открываться ради денег, подобного не избежать. Дорогие частные школы, где учатся дети богатых, на первый взгляд не так плохи, поскольку могут себе позволить квалифицированных учителей, и комиссия по частным школам заставляет их держать марку, но и там, по сути, те же проблемы.

Все эти сведения о частных школах открывались Дороти постепенно, со временем. Поначалу ее мучил абсурдный страх, что рано или поздно в «Рингвуд-хауз» нагрянет инспекция, увидит все это очковтирательство и поднимет шумиху. Но потом она поняла, что это им не грозит. Школа «Рингвуд-хауз» не относилась к «признанным», а потому не подлежала инспекции. Как-то раз к ним таки пожаловал правительственный инспектор, но все, что он сделал, это измерил объем классной комнаты, чтобы определить, достаточно ли кубических футов воздуха приходится на каждую ученицу; на большее у него не было полномочий. Лишь немногие, «признанные» школы — меньше одной десятой от общего числа — подлежали официальной инспекции, определявшей их соответствие установленным образовательным стандартам. Остальные же вольны были решать самостоятельно: учить или не учить. Никто их не контролировал и не инспектировал, не считая родителей школьников, — и в результате слепых вели слепые.

5

На следующий день Дороти принялась менять свою учебную программу в соответствии с требованиями миссис Криви. Первым уроком шло чистописание, а вторым — география.

— Ну хорошо, девочки, — сказала Дороти, когда часы, похожие на мавзолей, пробили десять. — Теперь начнем наш урок географии.

Девочки подняли крышки парт и, убрав ненавистные тетради, вздохнули с облегчением. Послышались приглушенные возгласы: «O-o, картография! Здорово!» Они обожали географию. Две девочки, «дежурившие» на этой неделе, стерли все с доски, собрали учебники и учебные принадлежности (дети готовы драться за эту привилегию) и поспешили принести недоделанную контурную карту, стоявшую у стены. Но Дороти остановила их:

— Погодите. Сядьте, вы двое. Мы не будем делать карту сегодня.

Раздались возгласы возмущения:

— О мисс! Ну, почему, мисс? Пожалуйста, давайте делать карту!

— Нет. Боюсь, мы в последнее время слишком много возились с ней. Сейчас мы начнем учить столицы английских стран. Хочу, чтобы каждая девочка в классе знала их все к концу четверти.

Детские лица вытянулись. Дороти, увидев это, добавила с деланым энтузиазмом — тем пустым учительским энтузиазмом, к которому прибегают, пытаясь представить скучное задание в интересном свете:

— Только подумайте, как будут рады ваши родители, когда спросят вас столицу любого английского графства и вы им скажете!

Девочки ничуть не купились на это. У них был такой вид, словно их сейчас стошнит.

— Ой, столицы! Зубрить столицы! Мы это делали с мисс Стронг. Пожалуйста, мисс, почему мы не можем делать дальше карту?

— Ну-ка, не спорить. Доставайте тетради и записывайте под диктовку. А потом проговорим все вместе.

Ученицы с недовольством достали тетради.

— Пожалуйста, мисс, можно нам делать карту в следующий раз?

— Не знаю. Посмотрим.

В тот же вечер карту убрали из классной комнаты, и миссис Криви содрала пластилин с фанеры и выбросила. Подобная участь постигла и остальные предметы. Все нововведения Дороти пошли прахом. Школа вернулась к бесконечным «переписям» и «практичному» сложению, к механической зубрежке Passez-moi le beurre и Le fils du jardinier a perdu son chapeau, к «Стостраничной истории» и выхолощенной «хрестоматии». (Книги Шекспира миссис Криви конфисковала, якобы чтобы сжечь, но, по всей вероятности, продала.) Вернули два часа ежедневного чистописания. Гнетущие черные листы с пословицами, снятые Дороти со стены, повесили обратно, тщательно обведя слова. А рулон исторической панорамы миссис Криви забрала и сожгла.

Когда дети увидели, что возвращаются один за другим ненавистные уроки, от которых они рассчитывали навсегда избавиться, первой их реакцией стало изумление, перешедшее в разочарование и апатию. Но Дороти переживала это еще острее. Всего через пару дней дребедень, которую она обязалась преподавать им, до того ей опротивела, что она стала сомневаться в своей решимости. Снова и снова ей хотелось ослушаться директрису.

«Почему, — думала она, видя, как куксятся и стонут дети под бременем пустопорожней тягомотины, — почему не прекратить это и не вернуть нормальные уроки, хотя бы на час-другой в день? Почему вообще не бросить эту пародию на уроки и не позволить детям играть? От игры им будет больше пользы. Пусть бы они рисовали, лепили из пластилина или придумывали сказки — занимались чем-то настоящим, чем-то, что им интересно, а не этой дикой ахинеей».

Но она не смела. В любой момент могла заглянуть миссис Криви, и если бы она увидела, что дети «валяют дурака», а не изнывают от зубрежки, случилось бы страшное. Так что Дороти, скрепя сердце, неукоснительно следовала указаниям директрисы, и уроки шли по-старому, как при мисс Стронг, до того как ей совсем «поплохело».

Уроки нагоняли такую тоску, что самым ярким событием недели стали так называемые лекции по химии, которые читал мистер Бут по четвергам, после обеда. Мистер Бут был потрепанным, хлипким человечком лет пятидесяти, с длинными, влажными усами навозного цвета. Когда-то он работал в публичной школе, но теперь едва зарабатывал на выпивку, читая лекции за два шиллинга и шесть пенсов. Лекции его поражали занудством. Даже в лучшие свои дни мистер Бут был не слишком блестящим лектором, а с тех пор, как его стала изводить delirium tremens[265], его невеликие знания химии стремительно улетучивались. Он стоял с жалким видом перед классом, повторяя одно и то же и тщетно пытаясь уловить ускользавшую мысль.

— Запомните, девочки, — говорил он сиплым, «отеческим» голосом, — число элементов — девяносто три… девяносто три элемента, девочки… вы же все знаете, что такое элемент, не так ли? Их всего девяносто три… запомните это число, девочки… девяносто три.

И всякий раз Дороти (она также присутствовала на лекциях по химии, поскольку миссис Криви рассудила, что негоже оставлять девочек наедине с мужчиной) одолевал стыд соучастия. Каждая лекция начиналась с того, что мистер Бут талдычил про девяносто три элемента, и вскоре после этого заканчивалась. Он также поговаривал о том, что через неделю покажет девочкам «очень интересный экспериментик… очень интересный, вот увидите… через неделю точно покажу… очень интересный экспериментик», который — ну, разумеется — всегда откладывался до следующей недели. У мистера Бута не было никакой химической аппаратуры, да и руки слишком дрожали, чтобы проводить эксперименты. Девочки сидели на его лекциях, умирая от скуки, но даже эти лекции были лучше уроков чистописания.

После того визита родителей отношения между классом и Дороти перестали быть прежними. Конечно, это случилось не вдруг. Девочки успели полюбить «старушку Милли» и ожидали, что она, помучив их день-другой чистописанием и «деловой арифметикой», вернет им интересные уроки. Но чистописание с арифметикой никуда не делись, и все достоинства Дороти — она умела увлечь, никого не шлепала, не щипала, не выкручивала уши — постепенно поблекли. К тому же девочки пронюхали о стычке из-за «Макбета». Они догадались, что старушка Милли сделала что-то не то — что именно, они так и не поняли, — и схлопотала «головомойку». Это подпортило ее авторитет. А если взрослый уронил себя в глазах детей, пусть даже он им нравился, пиши пропало; допустишь такое, и даже самые великодушные дети перестанут считаться с тобой.

Ученицы Дороти начали шкодить на уроках, как это бывает во всех школах. Раньше только отдельные девочки позволяли себе лениться, шуметь или хихикать, теперь же большинство стали вредничать и лгать. Дети отчаянно бунтовали против несносной рутины. Они забыли те несколько недель, когда старушка Милли казалась очень даже ничего и сама школа радовала их. Теперь школа стала тем, чем была всегда, оправдывая их худшие ожидания, — тем местом, где дети скучают, и зевают, и стараются скоротать время, щипая друг друга и выводя из себя училку, а едва кончатся уроки, они со всех ног несутся на волю. Бывало, они хандрили и плакали, а бывало, спорили с Дороти, с типично детской, сводящей с ума настырностью:

— Ну, зачем нам это делать? Зачем кому-то учиться читать и писать?

Это продолжалось, пока Дороти не вставала и не велела им замолчать, грозя побоями. Она теперь стала такой раздражительной; она сама на себя поражалась, но ничего не могла поделать. Каждое утро она давала себе слово:

«Сегодня я не сорвусь».

Но каждое утро, с удручающим постоянством, она срывалась, как правило, ближе к полудню, когда дети вели себя хуже некуда. Ничто на свете так не раздражает, как пытаться сладить с непослушными детьми. Дороти понимала, что рано или поздно дойдет до того, что станет бить их. Она считала это непростительным — ударить ребенка, но знала, что почти все учителя приходят к этому в итоге. Дети просто не желали учиться, если она не стояла у них над душой. Стоило на секунду отвлечься, и тут же по классу начинали летать катышки из промокашки. Тем не менее через вечное «не хочу» дети стали обнаруживать некоторые успехи в чистописании и «деловой арифметике», что не могло не радовать их родителей.

Последние недели четверти оказались самыми тяжелыми. С некоторых пор Дороти жила впроголодь, поскольку миссис Криви сказала, что не сможет заплатить ей, «пока кое-кто из родителей не закроет долг». Так что ей пришлось отказаться от тайных вылазок за шоколадом, и она сделалась вялой и апатичной. Серыми утрами казалось, что время совсем не движется, и Дороти то и дело против воли поглядывала на каминные часы, думая с тоской, что следующий урок (а за ним третий и четвертый) будет ничем не лучше — и все они вытягивались перед ней в дурную бесконечность. Но еще хуже было, когда девочки принимались шуметь и Дороти приходилось напрягать все силы, чтобы хоть как-то утихомирить их; а за стеной, разумеется, рыскала миссис Криви, вечно начеку, вечно готовая распахнуть дверь классной и, обведя всех грозным взглядом, сказать:

— Ну-ка! Это что еще за шум, скажите, пожалуйста?

«Смотри у меня, — слышалось Дороти, — вылетишь».

Дороти теперь вполне открылась вся кошмарность жизни в доме миссис Криви. Паршивая еда, холод и отсутствие горячих ванн хотя бы раз в неделю стали по-настоящему угнетать ее. Кроме того, утратив окрыляющее чувство от работы учительницы, она осознала свое полнейшее одиночество. Никто не писал ей — ни отец, ни мистер Уорбертон, — и за два месяца она не завела ни единого знакомства в Саутбридже. Положение, в котором оказалась Дороти, делало это практически невозможным. У нее не было ни денег, ни своего дома, и в те редкие вечера, когда ей удавалось выбраться из школы, единственным прибежищем ей служила библиотека, а воскресными утрами — церковь. Миссис Криви настояла, чтобы она регулярно ходила в церковь. Вопрос религиозных обязанностей Дороти она уладила за завтраком в первое же воскресенье.

— Я тут думала, какую церковь вам посоветовать, — сказала она. — Полагаю, вы были воспитаны в Ц-А[266], не так ли?

— Да, — сказала Дороти.

— Хм, что ж. Не соображу, куда вас направить. Есть Святой Георгий — это Ц-А — и есть баптистская капелла, куда я сама хожу. Большинство наших родителей — нонконформисты, и я не уверена, чтобы они так уж одобрили учительницу из Ц-А. С родителями всегда держи ухо востро. Два года назад они устроили переполох, узнав, что тогдашняя моя учительница была — скажите, пожалуйста, — римокатоличкой! Она, конечно, скрывала это сколько могла, но в итоге все равно всплыло, и трое родителей забрали детей. Естественно, я в тот же день с ней рассчиталась.

Дороти слушала молча.

— Однако, — продолжала миссис Криви, — у нас трое учениц из Ц-А, и я уж не знаю, может, оно и сыграет нам на руку. Так что, пожалуй, ходите в Святого Георгия. Но поосторожней, сами понимаете. Я слышала, Святой Георгий — из тех церквей, где вовсю поклоны отвешивают, и пиликают, и крестятся, и всякое такое. Двое родителей у нас из Плимутских братьев — их бы кондрашка хватила, услышь они, что вы креститесь. Так что давайте в любом случае без этого.

— Очень хорошо, — сказала Дороти.

— А на службе смотрите в оба. Поглядывайте за прихожанами — может, заметите молоденьких девочек, каких бы нам не помешало. Увидите подходящих, подойдите потом к пастору и попробуйте узнать их имена и адреса.

Так что Дороти стала ходить в церковь Св. Георгия. По сравнению со Св. Этельстаном она была чуть «повыше»: стулья вместо скамей, но без фимиама, а викарий, мистер Гор-Уильямс, носил простую сутану и стихарь, не считая праздничных дней. Что же до служб, они почти ничем не отличались от служб Св. Этельстана, так что Дороти могла спокойно бормотать нужные слова в нужные моменты, не прилагая к тому ни малейших усилий.

Ни разу к ней не вернулось прежнее религиозное чувство. Само это понятие лишилось для нее всякого смысла; она утратила веру, абсолютно и безвозвратно. Утрата веры — непостижимая вещь, как и сама вера. Ни тому, ни другому не найти разумного объяснения; это вроде климатических изменений в сознании человека. Но, как бы мало теперь ни значила религия для Дороти, она никогда не жалела о времени, проводимом в церкви. Напротив, она с нетерпением ожидала воскресных служб, как ждут желанных перемирий; и не только потому, что это давало ей передышку от недоброго внимания миссис Криви. Сама атмосфера церкви внушала Дороти чувство надежности и защищенности, даже более глубокое, чем раньше. Ибо все, происходящее в церкви, при всей своей абсурдности и корыстности, несло в себе определенное достоинство, сложновыразимое в словах — некое духовное благообразие, — столь редкое во внешнем мире. Дороти чувствовала, что, даже не имея веры, лучше ходить в церковь; лучше следовать древним обычаям, чем полагаться на легковесную свободу. Она прекрасно понимала, что никогда больше не сможет по-настоящему молиться; но также понимала, что до конца своей жизни будет продолжать соблюдать обряды, в которых была воспитана. Вот и все, что осталось у нее от веры, когда-то, подобно скелету, придававшей цельность всей ее внутренней жизни.

Но Дороти пока не очень глубоко задумывалась об утрате веры и о том, что это может значить для нее в дальнейшем. У нее едва хватало сил просто жить, стараясь держать себя в руках, пока не кончится эта кошмарная четверть. С каждым днем поддерживать порядок в классе становилось все труднее. Девочки вели себя просто ужасно — вся их прежняя симпатия к ней обратилась в жестокую мстительность. Они считали, что она их предала. Сперва она притворялась хорошей, а потом стала обычной сволочной училкой, как и все, — одной из тех мерзких тварей, что выжимают из детей все соки чистописанием и готовы открутить им головы за кляксу в тетради. Иногда Дороти ловила на себе их вгляды — по-детски хмурые, безжалостные. Раньше они считали ее хорошенькой, теперь же стали считать уродливой старой каргой. Дороти и вправду сильно похудела за время пребывания в «Рингвуд-хаузе». И дети стали ненавидеть ее, как ненавидели всех прежних учителей.

Иногда они намеренно действовали ей на нервы. Девочки постарше вполне понимали, в чем дело, — понимали, что Милли под каблуком у миссис Криви и что та распекает ее за лишний шум в классе; иногда девочки нарочно шумели, чтобы пришла старая директриса, и злорадствовали, глядя, как она отчитывает Дороти. Иногда Дороти находила в себе силы прощать девочкам любые выходки, понимая, что это здоровый инстинкт велит им бунтовать против монотонных уроков. А иногда нервы ее были на пределе, и, глядя на их дурацкие лица, насмешливые или злобные, она почти ненавидела их. Дети так слепы, так эгоистичны, так безжалостны. Они не понимают, когда издеваются над тобой, а если и понимают, им все равно. Можешь наизнанку выворачиваться ради них, можешь скручивать себя в бараний рог, но, если тебе придется принуждать их к какой-нибудь тягомотине, они возненавидят тебя, даже не задумавшись, твоя ли это вина. Как правдивы — если только ты сам не учитель — эти известные строки:

Под взором старших, как в неволе,

С утра усаженные в ряд,

Бедняги-школьники сидят![267]

Но, когда ты сам — «взор старших», эта картина открывается тебе с другой стороны.

Настала последняя неделя, и на горизонте замаячил грязный фарс под названием «экзамены». Миссис Криви объяснила Дороти нехитрую схему. Натаскиваешь школьниц, к примеру, на простую задачку по арифметике, и как убедишься, что они все усвоили, сразу даешь им ее на экзамене, пока не забыли решение; и так же по всем предметам. Экзаменационные работы, ясное дело, показывали родителям. Когда Дороти заполняла табель под диктовку миссис Криви, ей столько раз пришлось повторять «отлично», что — так бывает, когда пишешь какое-то слово снова и снова, — забыла, как оно пишется, и стала писать «отлична», «атлично», «атлична».

В последний день девочки так расшумелись, что даже миссис Криви не могла их приструнить. Уже к полудню нервы Дороти были на пределе, а миссис Криви устроила ей «головомойку» в присутствии семи учениц, оставшихся на обед. После обеда класс ходил на ушах пуще прежнего, и Дороти, не в силах больше этого терпеть, стала взывать к состраданию.

— Девочки! — воскликнула она, едва не срываясь на крик. — Пожалуйста, уймитесь, пожалуйста! Вы себя ужасно со мной ведете. По-вашему, это хорошо?

Это, конечно, была роковая ошибка. Никогда, никогда, никогда не взывай к жалости ребенка! На секунду класс притих, а затем кто-то выкрикнул, громко и задиристо:

— Мил-ли!

И вот уже весь класс, включая дурочку Мэвис, злобно скандировал ее имя:

— Мил-ли! Мил-ли! Мил-ли!

Что-то сломалось в Дороти. Она на секунду застыла, потом отметила, кто из девочек кричал громче других, подошла к ней и, хорошенько размахнувшись, залепила по уху. К счастью, ее родители были «средними плательщиками».

6

В первый день каникул Дороти получила письмо от мистера Уорбертона.

Дорогая моя Дороти — или мне называть вас Эллен, ведь это теперь, как я понимаю, ваше новое имя? Боюсь, вы считали бессердечием с моей стороны так долго вам не писать, но заверяю вас, что я всего десять дней, как услышал о нашей предполагаемой эскападе. Я был за границей, сперва в различных областях Франции, затем в Австрии, а затем в Риме, а в таких поездках я, как вы знаете, всячески избегаю соотечественников. Они и дома достаточно несносны, но за границей ведут себя так, что мне за них просто стыдно, поэтому я обычно пытаюсь сойти за американца.

Когда я приехал в Найп-хилл, ваш отец отказался принять меня, но мне удалось увидеться с Виктором Стоуном, и он дал мне ваш адрес и новое имя. Он сделал это словно нехотя, и я так понимаю, что он тоже, как и все в этом тлетворном городишке, считает, что вы так или иначе запятнали свою честь. Я думаю, версия о нашем с вами побеге уже устарела, но они все равно считают, что вы учинили что-то скандальное. Если молодая женщина внезапно покидает дом, значит, в этом замешан мужчина; вы же знаете, как устроен разум провинциалов. Я могу не говорить вам, что опроверг эту историю самым решительным образом. Вам будет приятно узнать, что мне удалось прищучить эту гнусную мегеру, миссис Сэмприлл, и вправить ей мозги; и я вас заверяю, что ей не показалось мало. Но она просто недочеловек. Я ничего от нее не добился, кроме лицемерных вздохов о «бедной, бедной Дороти».

Вашему отцу, по слухам, очень вас не хватает, и он бы с радостью принял вас обратно, если бы не боялся скандала. Похоже, его рацион теперь оставляет желать лучшего. По его словам, вы «уехали, чтобы оправиться от легкого недомогания, и получили прекрасную должность в женской школе». Вы удивитесь, узнав об одной перемене, случившейся с ним. Ему пришлось выплатить все долги! Мне сказали, что его кредиторы собрались и нагрянули к нему всем скопом. Едва ли такое было возможно в старые добрые времена, но теперь у нас — увы! — демократия. Очевидно, только вы и могли удерживать эту братию от решительных действий.

А теперь я должен поделиться с вами кое-какими личными новостями…

Дороти не стала дальше читать и в раздражении разорвала письмо. Она подумала, что мистер Уорбертон мог бы проявить к ней чуть больше сочувствия. Как это было на него похоже: навлечь на нее такие неприятности — как бы там ни было, она считала его главным виновником всего произошедшего — и держаться как ни в чем не бывало. Но, успокоившись немного, она решила, что он, по-своему, заботится о ней. Он сделал для нее, что мог, и не стоило ожидать, что он станет жалеть ее, не зная, что ей довелось пережить. К тому же вся его жизнь представляла собой череду скандалов; едва ли он понимал, что женщина смотрит на это совсем иначе.

На Рождество Дороти получила письмо от отца, причем — что особенно ее тронуло — с двумя фунтами стерлингов. Тон письма красноречиво говорил, что отец ее простил. За что конкретно он ее простил, не уточнялось, но в любом случае простил. Письмо начиналось с небрежных, но заботливых вопросов. Ректор выражал надежду, что новая работа ей по душе, и интересовался, удобно ли устроена школа и довольна ли она коллективом? Насколько он слышал, школы теперь очень даже ничего — не то что сорок лет назад. В прежние-то дни и т. д. и т. п. Дороти поняла, что он понятия не имеет о ее реальном положении. Узнав, что она работает в школе, он, вероятно, подумал о «Винчестере», где учился когда-то; такое место, как «Рингвуд-хауз», он и представить себе не мог.

Далее ректор ворчал о жизни прихода, жалуясь на нескончаемые дела и заботы. Негодные церковные старосты донимали его всем, чем только можно, и он не знал, куда деваться от докладов Проггетта о готовой рухнуть колокольне, а домработница, которую ему пришлось нанять в помощь Эллен, оказалась жуткой неумехой и разбила ручкой швабры стекло в напольных часах у него в кабинете — и далее в том же духе на несколько страниц. Не раз он давал понять, что жалеет, что рядом нет Дороти; но вернуться не предлагал. Вероятно, он считал ее слишком нежелательной для своей репутации — этаким постыдным скелетом, упрятанным в надежный шкаф, подальше от всех.

Это письмо неожиданно наполнило Дороти щемящей тоской по дому. Ей отчаянно захотелось навещать, как раньше, прихожан и вести кулинарные курсы для девочек-скаутов, и она задумалась с тревогой об отце — как он справлялся без нее все это время и хорошо ли о нем заботились две домработницы? Она питала к отцу самые нежные чувства, но никогда не смела этого показывать; ректор был не из тех людей, кому легко выразить нежные чувства. Дороти с изумлением осознала, что за последние четыре месяца почти не думала о нем. Иногда она по несколько недель даже не вспоминала о его существовании. Этому было простое объяснение: человек на грани выживания не в состоянии думать ни о чем постороннем.

Но теперь, когда настали каникулы, Дороти не знала, куда девать свободное время, и даже миссис Криви, как ни старалась находить ей работу по дому, не могла занять ее на весь день. Хозяйка ясно давала понять, что в каникулы Дороти не кто иная, как дармоедка, и за едой сверлила ее таким взглядом что кусок в рот не лез. Так что Дороти старалась как можно больше времени проводить вне дома и, благодаря свалившемуся на нее богатству в виде зарплаты и двух фунтов от отца (итого шесть с половиной фунтов на девять недель), стала покупать в мясной лавке сэндвичи и есть на свежем воздухе. Миссис Криви хмурилась на это, поскольку хотела иметь Дороти под рукой, чтобы помыкать ей, но и радовалась, что экономит провизию за ее счет.

Дороти подолгу гуляла в одиночестве и исходила вдоль и поперек весь Саутбридж и еще более малолюдные соседние городки: Дорли, Уэмбридж и Уэст-холтон. Зима выдалась влажной и безветренной, и лабиринты серых улиц казались мрачнее самой невзрачной природы. Несколько раз Дороти выбиралась дешевыми рейсами в Айвер-хит и Бернем-бичис[268], пусть даже такие траты влекли за собой режим экономии. В буковых рощах, по-зимнему сырых, землю устилала листва, отливавшая медью в неподвижном, влажном воздухе, а погода держалась такой мягкой, что можно было сидеть на скамейке и читать в перчатках. В сочельник миссис Криви достала несколько веточек остролиста, оставшихся с прошлого года, сдула с них пыль и повесила на стену, но сказала, что устраивать рождественский ужин не собирается. Она пояснила, что не одобряет всей этой кутерьмы — только лавочникам набивать карманы; к тому же она терпеть не могла индейку и рождественский пудинг. Дороти вздохнула с облегчением; от одной мысли о рождественском ужине в унылой «столовке» (ей представилась миссис Криви в бумажной короне из пачки печений) ей делалось дурно. Свой «рождественский ужин» — крутое яйцо, два сэндвича с сыром и бутылку лимонада — она съела в роще под Бернемом, рядом с большим кривым буком, читая «Странных женщин»[269] Джорджа Гиссинга.

Когда было слишком сыро для прогулок, Дороти почти все время проводила в публичной библиотеке и скоро стала постоянной посетительницей, наравне с безработными, сидевшими со скучающим видом над журналами, и одним неприметным пожилым холостяком, жившим в «меблирашке» за два фунта в неделю, который часами читал книги о яхтах. В первые дни каникул Дороти казалось, у нее гора свалилась с плеч, но это чувство длилось недолго; когда не с кем перемолвиться словом, свобода не в радость. Наверно, нет в обитаемом мире другого такого угла, где бы человеку было так одиноко, как лондонские пригороды. В большом городе вечный шум и гам создают хотя бы иллюзию, что ты не один, а в сельской местности всем есть до тебя дело, даже чересчур. Но в городках вроде Саутбриджа, если у тебя нет ни семьи, ни своего дома, можно прожить полжизни и ни с кем не подружиться. В таких городках есть женщины, в основном интеллигентные и небогатые, которые годами почти ни с кем не общаются. Дороти незаметно для себя погрузилась в состояние непроходящей вялости и апатии, в котором, как ни пытайся, ни к чему не чувствуешь интереса. И в этом постылом унынии — разлагающем душу унынии, знакомом едва ли не каждому современному человеку — она впервые вполне осознала, что значит утратить веру.

Дороти пыталась отвлечься книгами, и неделю-другую это помогало, а потом почти все книги стали казаться ей скучными и непонятными; мозг просто отказывался переваривать информацию, которой не сможет ни с кем поделиться. В итоге она поняла, что не в состоянии осилить ничего, кроме детективов. Она гуляла по десять-пятнадцать миль в день, пытаясь таким образом вернуть интерес к жизни, но унылые пригородные дороги и сырые, топкие тропинки через рощи с голыми деревьями, облепленными мокрым мхом и большими губчатыми грибками, только нагоняли на нее тоску. Она нуждалась в человеческом внимании и не знала, где его найти. По вечерам, возвращаясь в школу, она видела теплые окна домов и слышала доносившийся оттуда смех и граммофонную музыку, и ее одолевала зависть. Эх, жить бы вот так — иметь свой дом, семью, друзей, для которых ты что-то значишь! Бывали дни, когда ей отчаянно хотелось заговорить с кем-нибудь на улице. И дни, когда она напускала на себя набожность в церкви, пытаясь свести знакомство с викарием Св. Георгия и его семьей, в надежде получить какую-нибудь приходскую работу; раз-другой она даже подумывала вступить в Христианский союз молодых женщин.

Но ближе к концу каникул Дороти повезло познакомиться в библиотеке с одной миниатюрной дамой, которую звали мисс Бивер, и оказалось, что она работает учительницей географии в «Коммерческом колледже Тута», еще одном частном учебном заведении Саутбриджа. «Коммерческий колледж Тута» был значительно больше и претенциозней «Рингвуд-хауза» — там насчитывалось около полутора сотен учащихся обоих полов и, что особенно придавало ему престиж, дюжина пансионеров, а его учебную программу нельзя было назвать откровенным очковтирательством. Этот колледж относился к числу тех, что нацелены на родителей, помешанных на «новейших требованиях бизнеса», и делал упор на Эффективности, то есть усердствовал в пошлой показухе и пренебрегал гуманитарными дисциплинами. К его отличительным особенностям относился «катехизис» под названием «Ритуал эффективности», который все учащиеся должны были знать наизусть, едва поступив в колледж. Текст ритуала включал в себя обмен вопросами и ответами наподобие следующего:

В. В чем секрет успеха?

О. Секрет успеха — в эффективности.

В. Что есть показатель эффективности?

О. Показатель эффективности есть успех.

И далее в том же духе. По словам очевидцев, картина всех учащихся, мальчиков и девочек, декламирующих «Ритуал эффективности» под руководством директора колледжа — ритуал этот проводился дважды в неделю, вместо молитв, — производила сильное впечатление.

Мисс Бивер была упитанной чопорной дамочкой с костистым лицом и красноватым носом, а семенящая походка дополняла ее сходство с цесаркой. За двадцать лет каторжного труда она заслужила доход в четыре фунта в неделю и привилегию «жить на воле», что освобождало ее от обязанности укладывать пансионеров спать. Жила она в меблирашке типа спальня-гостиная и время от времени приглашала в гости Дороти, когда у обеих выдавался свободный вечер. Как же Дороти ждала этих вечеров! Но случались они нечасто, поскольку домохозяйка мисс Бивер «не одобряла гостей», несмотря на то что весь их досуг состоял в решении кроссвордов и рассматривании фотографий мисс Бивер из поездки в Тироль; поездка эта, предпринятая в 1913 году, была кульминацией и отрадой всей ее жизни. И все же как много значило для Дороти сидеть и говорить с кем-то по душам, за чаем, заваренным покрепче, чем у миссис Криви! У мисс Бивер была спиртовка в лакированном дорожном чемоданчике (этот чемоданчик сопровождал ее в той незабвенной поездке в Тироль), на которой она заваривала чай, черный, точно деготь, и за день выпивала не меньше ведра. Она призналась Дороти, что всегда брала в школу термос и пила горячий чай на перемене и после обеда. Дороти начала понимать, что всем учительницам третьесортных школ уготована одна из двух дорог: по одной из них — в работный дом — отправилась, ведомая виски, мисс Стронг; по другой — к достойной смерти в доме престарелых — направлялась, ведомая крепким чаем, мисс Бивер.

По правде говоря, мисс Бивер была женщиной недалекой. Для Дороти она служила воплощением принципа memento mori, а точнее, memento senescere[270]. Казалось, душа ее ссыхалась год за годом, пока не уподобилась высохшему мылу в давно забытой мыльнице. И вот она уже довольствовалась жизнью в спальне-гостиной, под непрестанным гнетом домохозяйки, и эффективно трамбовала детские мозги «коммерческой географией». Но Дороти очень привязалась к мисс Бивер и ждала, как оазисов в пустыне, редких вечеров, что они проводили в ее комнатушке, решая кроссворды и попивая крепкий горячий чай.

Она была рада, когда началась весенняя четверть — до того ей надоело одиночество каникул. А кроме того, девочки стали вести себя заметно лучше — больше они не вынуждали ее прибегать к насилию. Она поняла, что с детьми легче сладить, если с самого начала быть с ними построже. В прошлую четверть девочки распустились потому, что она изначально относилась к ним по-человечески, а потом, когда ей пришлось прекратить интересные уроки, они взбунтовались. Но если твоя обязанность — учить их всякой чуши, не нужно относиться к ним как к людям. К ним нужно относиться как к животным — не убеждать, а принуждать. А главное, нужно давать им понять, что бунтовать — больнее, чем подчиняться. Может, такое обращение не слишком им полезно, но зато понятно и эффективно.

Дороти усвоила зловещее искусство школьного преподавания. Она научилась включать безразличие в ответ на нескончаемую скуку, экономя нервную энергию, научилась безжалостной бдительности и горделивой радости за грамотно выполненную галиматью. Незаметно для себя она как-то посуровела и заматерела. Взгляд ее утратил прежнее полудетское выражение, а лицо сделалось тоньше и нос словно вытянулся. В ней стала проглядывать типичная училка — не хватало только пенсне. Но она пока не поддавалась цинизму. Она все еще понимала, что эти дети — жертвы надувательства, и все еще стремилась, по возможности, сделать что-то для них. Пусть она их угнетала и вдалбливала им в головы чушь, но тому была причина — ей во что бы то ни стало нужно было сохранить работу.

В новой четверти класс почти не шумел. Миссис Криви, как ни хотелось ей показать свою власть, редко находила повод стучать в стену шваброй. Однажды за завтраком она смерила Дороти пристальным взглядом, словно пытаясь принять важное решение, а затем подвинула к ней блюдо с мармеладом.

— Хотите, мисс Миллборо, мармелад берите, — сказала она почти приветливо.

Впервые с тех пор, как пришла в «Рингвуд-хауз», Дороти отведала мармелада. И слегка зарделась.

«Значит, она сознает, — вспыхнуло у нее в уме, — что я старалась для нее на пределе сил».

С тех пор она ела мармелад каждое утро. Да и в других отношениях миссис Криви стала вести себя с ней — нет, не душевней (такое качество было ей чуждо), но без явной враждебности. Случалось, она даже изображала подобие улыбки; Дороти казалось, что лицо директрисы при этом СКРИПИТ. Примерно тогда же в ее речи стала мелькать новая четверть. То и дело Дороти от нее слышала, что «в новой четверти мы сделаем» или «в новой четверти я хочу, чтобы вы сделали» то-то и то-то, и начала понимать, что заслужила доверие миссис Криви, а вместе с ним — обращение более как с коллегой, нежели с рабыней. От этого в душе у нее затеплилась эфемерная, но весьма заманчивая надежда — вдруг миссис Криви поднимет ей зарплату! Это было очень маловероятно, и Дороти старалась не думать об этом, но у нее не очень получалось. Если бы она получала хоть на полкроны больше в неделю, как бы улучшилась ее жизнь!

Настал последний день, и Дороти подумала, что при удачном стечении обстоятельств миссис Криви заплатит ей завтра. Она отчаянно нуждалась в деньгах; мало того что уже несколько недель ей приходилось жить впроголодь, так и все чулки у нее были штопаны-перештопаны — без слез не взглянешь. Следующим утром она сделала всю положенную работу по хозяйству, а затем, вместо того чтобы выйти на улицу, стала ждать в «столовке», пока миссис Криви шурудила наверху шваброй и совком. Наконец директриса спустилась.

— А, вот вы где, мисс Миллборо! — сказала она с ехидцей. — Я словно бы чуяла, что вы не будете слишком рваться на улицу этим утром. Что ж, раз уж вы ЗДЕСЬ, полагаю, что могу рассчитаться с вами.

— Спасибо, — сказала Дороти.

— А потом, — сказала миссис Криви, — у меня к вам есть кое-что сказать.

У Дороти екнуло сердце. Не было ли это «кое-что» долгожданным повышением зарплаты? Это казалось весьма вероятным. Миссис Криви открыла ключом ящик комода, достала кожаный кошелек, потертый и пузатый, и облизнула большой палец.

— Двенадцать недель и пять дней, — сказала она. — Округлим до двенадцати недель. Не будем мелочиться с днями. Итого шесть фунтов.

Она отслюнявила пять замусоленных фунтовых банкнот и две по десять шиллингов; затем, осмотрев одну банкноту и, видимо, сочтя ее слишком новой, убрала назад в кошелек и выудила другую, порванную надвое. Подойдя к комоду, она достала прозрачную клейкую ленту и тщательно склеила две половинки, после чего отдала всю стопку Дороти.

— Ну, вот, мисс Миллборо, — сказала она. — А теперь будьте так добры, освободите дом БЕЗ ПРОМЕДЛЕНИЯ. Вы мне больше не понадобитесь.

— Не понадоблюсь…

У Дороти все похолодело. Кровь отлила от лица. И все же, несмотря на нахлынувший ужас и отчаяние, у нее оставалось сомнение в смысле услышанного. Она питала слабую надежду, что миссис Криви имела в виду, что ей следует освободить дом до вечера.

— Я вам больше не понадоблюсь? — повторила она дрожащим голосом.

— Нет. Я нанимаю новую учительницу со следующей четверти. Уж не думаете ли вы, что я буду содержать вас все каникулы задарма?

— Но вы ведь не хотите сказать, что увольняете меня — даете мне расчет?

— А как же? Что еще я, по-вашему, делаю?

— Но вы меня не уведомили! — сказала Дороти.

— Не уведомила! — сказала миссис Криви, тут же выходя из себя. — Вам-то что до этого — уведомила, не уведомила? У вас же нет письменного договора или как?

— Нет… Кажется, нет.

— Ну, так! Давайте, идите наверх и пакуйте вещички. Вам не следует задерживаться, потому что обеда у меня для вас нет.

Дороти поднялась в свою комнату и села на кровать. Ее била дрожь, и ей понадобилось несколько минут, чтобы собраться с мыслями и начать собирать вещи. У нее кружилась голова. Ее как обухом по голове ударили — так внезапно и без всякой причины, что ей с трудом верилось в это. Однако у миссис Криви имелась простая и понятная причина для такого поступка.

Неподалеку от «Рингвуд-хауза» стояла бедная, зачуханная школа под названием «Фронтоны», в которой насчитывалось всего семеро учащихся. Тамошняя учительница, бездарная старая карга, мисс Оллкок, успела за свою жизнь сменить тридцать восемь школ и была неспособна обучать и канарейку. Но мисс Оллкок обладала одним несомненным талантом — она прекрасно умела обмишуривать своих работодателей. В этих третьесортных и четверосортных частных школах постоянно велись подковерные игры. Родителям пудрили мозги и уводили учащихся из одной школы в другую. Как правило, за этим стояли учителя. Они тихой сапой обрабатывали родителей («Направьте ко мне вашего ребенка, и я его переведу на десять шиллингов в четверть дешевле») и, набрав приличное число, внезапно увольнялись и переводили детей в другую школу или «открывали» собственную. Мисс Оллкок сумела «завербовать» троих из семерых учащихся и обратилась к миссис Криви с деловым предложением. Она была готова отдать ей этих учениц на следующих условиях: пятнадцать процентов комиссионных с каждой из них и место Дороти.

Две ушлые мегеры торговались не одну неделю, прежде чем ударить по рукам, и миссис Криви в итоге уломала мисс Оллкок с пятнадцати процентов до двенадцати с половиной. А кроме того, она решила вытурить мисс Оллкок, едва почувствует, что трое новых учениц в ее власти. Мисс Оллкок, со своей стороны, намеревалась начать «вербовку» учениц миссис Криви, едва проникнет в ее школу.

Решив избавиться от Дороти, миссис Криви озаботилась в первую очередь тем, чтобы та ничего не заподозрила. Старая директриса, гордившаяся своим знанием человеческой натуры, не сомневалась, что иначе Дороти начнет «вербовать» ее учениц или, во всяком случае, палец о палец не ударит до конца четверти. Чтобы усыпить бдительности Дороти, миссис Криви не пожалела мармелада и не скупилась на улыбки и прочие знаки внимания. Любая учительница на месте Дороти, имеющая опыт в таких делах, начала бы присматривать себе новое место, как только миссис Криви предложила ей мармелад.

Уже через полчаса после того, как миссис Криви ее рассчитала, Дороти вышла за ворота с сумкой. Было четвертое апреля, яркий холодный день, небо — голубое, точно яйца завирушки; холодный ветер — по-весеннему задиристый — налетал на Дороти, бросая в лицо сухую, колючую пыль. Закрыв за собой калитку, она медленно пошла в сторону вокзала.

Багаж она оставила у миссис Криви и сказала, что сообщит потом, куда прислать, и миссис Криви тут же потребовала пять шиллингов за хлопоты. Так что у Дороти осталось пять фунтов пятнадцать шиллингов, и она могла рассчитывать продержаться три недели при должной экономии. Она очень смутно представляла, что будет делать, кроме того, что доберется до Лондона и найдет подходящее жилье. Когда первая паника улеглась, она решила, что все не так уж безнадежно. Первое время, несомненно, можно будет рассчитывать на помощь от отца, а в худшем случае (хотя мысль об этом ей претила) она сможет снова обратиться к кузену. И вообще, она наверняка устроится в какую-нибудь задрипанную школу. На ее стороне были молодость, правильное произношение и готовность вкалывать за гроши — таких работниц еще поискать. По всей вероятности, все у нее получится. Но для начала — в этом она не сомневалась — ее ожидало трудное время: суматоха, неопределенность и, может быть, голод.

Часть пятая