1984 — страница 35 из 49

– Какая красивая, – тихо проговорил он.

– Да у нее задница в метр шириной! – воскликнула Джулия.

– Она красива по-своему, – заметил Уинстон.

Он прижимал к себе Джулию, обхватив за талию, и они стояли, бок о бок касаясь друг друга. Их телам никогда не породить на свет ребенка, этого им не суждено. Они могут передать свою тайну из уст в уста, от разума к разуму. Женщина во дворе лишена разума, у нее есть лишь сильные руки, горячее сердце и способное к зачатию лоно. Уинстон подумал, сколько детей она родила. Вполне могла и пятнадцать. Пожалуй, какой-нибудь год в юности она была прекрасна, как дикая роза, потом внезапно раздулась, словно опыленный фрукт, стала твердой, красной и загрубелой, тридцать лет кряду стирала, скребла, штопала, готовила, подметала, чистила, латала, стирала – сперва для детей, потом для внуков. И после такой жизни она все еще способна петь! Мистическое благоговение, которое Уинстон испытывал к женщине, сливалось с образом бледного, безоблачного, уходившего в бесконечность неба над дымоходами. Как странно, небо, оно одно и то же и здесь, и в Евразии, и в Востазии. И люди под небом очень похожи, везде, во всем мире, сотни тысяч миллионов людей, не подозревающих о существовании друг друга и при этом совершенно одинаковых, людей, которые так и не научились мыслить, и все же хранят в своих сердцах, животах, мышцах силу, способную перевернуть мир. Если надежда и есть, то она в пролах! Даже не дочитав Книгу до конца, Уинстон знал, в чем заключается главный посыл Гольдштейна: будущее принадлежит пролам. Есть ли уверенность, что, когда время пролов придет, их мир не будет так же чужд ему, Уинстону Смиту, как и мир Партии? Есть, потому как там наверняка будет править здравый смысл. Где есть равенство, есть и здравый смысл. Рано или поздно это случится: силу сменит сознательность. Судя по этой героической женщине, пролы бессмертны. В конце концов они проснутся. А до тех пор, пусть даже тысяча лет потребуется, они выживут, несмотря ни на что, словно птицы, передающие из поколения в поколение живучесть, какой Партия лишена и какую не способна истребить.

– Помнишь дрозда, что пел нам на опушке?

– Он пел не нам, – возразила Джулия. – Он пел для собственного удовольствия. Нет, даже не так. Он просто пел.

Поют птицы, поют пролы, а Партия – нет. По всему миру – в Лондоне и в Нью-Йорке, в Африке и в Бразилии, в таинственных, запретных землях по ту сторону границ, на улицах Парижа и Берлина, в деревнях на бескрайних равнинах России, на уличных рынках Китая и Японии, – везде стоит одна и та же крепкая, непобедимая женщина, страшно раздувшаяся от родов и непосильного труда, и все равно поет. Из ее могучих чресел когда-нибудь выйдет раса людей мыслящих. Мы обречены, за ними будущее. Если нам удастся сохранить свой разум, как им удалось сохранить тело, то мы сможем с ними соединиться и передать тайное знание: два плюс два равно четыре.

– Мы мертвецы, – проговорил Уинстон.

– Мы мертвецы, – покорным эхом отозвалась Джулия.

– Вы мертвецы, – бухнул железный голос у них за спиной.

Они отпрянули друг от друга. У Уинстона кровь застыла в жилах. У Джулии глаза полезли на лоб, лицо покрылось смертной желтизной. Пятна румян на щеках резко выделялись, словно парили над кожей.

– Вы мертвецы, – повторил железный голос.

– За картиной был, – выдохнула Джулия.

– За картиной, – подтвердил голос. – Оставайтесь на своих местах. Не двигайтесь, пока не прикажут.

Началось, наконец-то началось! Им оставалось лишь стоять и смотреть друг другу в глаза. Спасаться бегством, покинуть дом, пока не поздно, им даже не пришло в голову. Ослушаться железного голоса и в мыслях не было. Раздался щелчок и звон разбитого стекла – картина упала со стены, обнажив скрытый за ней телеэкран.

– Теперь им нас видно, – сказала Джулия.

– Нам вас видно, – подтвердил голос. – Выйдите на середину комнаты. Станьте спиной к спине. Руки за голову. Друг друга не касаться.

Они и не касались, но Уинстону казалось, что он чувствует дрожь Джулии, или то была его дрожь? Ему удалось сцепить зубы и не лязгать ими, вот только колени не слушались. Снизу донесся стук шагов – на лестнице и возле дома. Двор заполнился людьми, по плитам что-то протащили. Пение женщины резко оборвалось.

– Дом окружен, – сказал Уинстон.

– Дом окружен, – повторил голос.

Джулия лязгнула зубами.

– Думаю, нам можно сразу попрощаться, – сказала она.

– Можете сразу попрощаться, – подтвердил железный голос. И тут встрял совершенно другой голос, высокий, учтивый и смутно знакомый:

– Кстати, раз уж мы затронули эту тему! Последние строки детского стишка такие:

Вот свечка, на пути в кроватку светить,

А вот и палач идет – тебе головку с плеч рубить!

За спиной Уинстона раздался звон разбитого стекла, на кровать посыпались осколки. В окно просунулась пожарная лестница, кто-то стал по ней подниматься. Внизу загремели шаги, в комнату с дубинками наперевес ворвались дюжие парни в черной униформе и сапогах со стальными подковками.

Уинстон больше не дрожал, у него даже глаза словно на месте застыли. Сейчас главное – не шевелиться, стоять смирно и не дать им повода ударить! Перед ним встал мужчина, подбородок его напоминал челюсть классного бойца, где рот был лишь узкой щелью, и принялся задумчиво поигрывать дубинкой. Уинстон встретился с ним взглядом. Ощущение наготы оттого, что стоишь, сложив руки на затылке и не можешь защититься от удара, было почти невыносимым. Мужчина высунул кончик белого языка, облизнул то место, где у других губы, и прошел мимо. Снова раздался звон осколков: кто-то взял со стола стеклянное пресс-папье и грохнул его о каминную решетку.

По половику покатился кусочек коралла, крохотный, розовый, похожий на сахарную розочку с торта. Какой маленький, подумал Уинстон, какой крохотный! За спиной раздались глухой удар и судорожный вздох, потом пинок в лодыжку едва не сбил его с ног. Джулия согнулась пополам, получив удар в солнечное сплетение, и корчилась на полу, хватая воздух ртом. Уинстон не отважился повернуть голову ни на миллиметр, но иногда краешком глаза видел ее мертвенно-бледное, искаженное лицо. Сам скованный ужасом, он чувствовал ее невыносимую боль и еще более мучительную, отчаянную попытку глотнуть воздуха. Он знал, каково ей: самая жуткая и нескончаемая боль меркнет по сравнению с тем, что не можешь дышать. Двое мужчин подхватили ее за колени и за плечи и вынесли из комнаты, словно мешок с тряпьем. Перед Уинстоном мелькнуло желтое, искаженное лицо с закрытыми глазами, все еще с пятнами румян на щеках. Больше он ее не видел.

Уинстон стоял как вкопанный. Его пока не били. В голове замелькали непрошеные, обрывочные мысли. Арестовали ли Чаррингтона? Что сделали с женщиной во дворе? Ему отчаянно захотелось помочиться, хотя он делал это всего пару-тройку часов назад. Часы на каминной полке показывали девять, то есть двадцать один час. Тогда почему еще светло? Разве августовским вечером в двадцать один час не должно быть гораздо темнее? Может, они с Джулией перепутали, проспали всю ночь и проснулись в восемь тридцать утра? Впрочем, эта мысль его мало занимала, и развивать ее он не стал.

В коридоре раздались легкие шаги, и в комнату вошел мистер Чаррингтон. Люди в черной униформе заметно подобрались, да и Чаррингтон был уже не тот старик. Его взгляд упал на осколки стеклянного пресс-папье.

– Подобрать! – резко приказал он.

Один из людей в форме бросился исполнять. Пролский выговор исчез, и внезапно Уинстон понял, чей голос раздавался из телеэкрана пару минут назад. Чаррингтон остался в старом бархатном пиджаке, но его прежде седые волосы вдруг почернели, и очки он снял. Бросил на Уинстона пронзительный взгляд, словно личность сверил, и больше не обращал на него внимания. Теперь это был уже другой человек. Тело распрямилось и заметно разрослось, лицо претерпело незначительные перемены, и все же произошедшая метаморфоза бросалась в глаза: черные брови утратили кустистость, морщины разгладились, черты неуловимо изменились, даже нос явно укоротился. К нему было обращено бдительное и безучастное лицо человека лет тридцати пяти. До Уинстона дошло, что он впервые в жизни доподлинно видит перед собой сотрудника полиции помыслов.

Часть третья

I

Уинстон не знал, где он. По-видимому, в министерстве любви, хотя наверняка не скажешь. Камера без окон с высоким потолком, сверкающий белый кафель на стенах. Скрытые лампы льют холодный свет, слышится низкое, монотонное гудение, наверное, вентиляция. По всему периметру тянется скамья или, скорее, узкая полка с разрывом в одном конце на дверь, а в другом на парашу, унитаз без деревянного стульчака. На каждой стене висело по телеэкрану.

Живот ныл тупой болью еще с тех пор, как его затащили в закрытый фургон и увезли. Вдобавок терзал нестерпимый голод. В последний раз Уинстон ел то ли сутки, то ли полтора суток назад. Он не знал, когда его забрали, и, верно, никогда не узнает, было то утром или вечером. С момента ареста его не кормили.

Он изо всех сил старался сидеть на узкой скамье неподвижно, сложив руки на коленях. К этому его уже приучили: стоило чуть пошельнуться, как с телеэкрана раздавался окрик. Между тем чувство голода нарастало. Больше всего Уинстон мечтал о кусочке хлеба. В кармане комбинезона могли заваляться несколько крошек и того лучше (порой что-то под подкладкой чуть царапало ногу) целая корочка! В конце концов искушение пересилило страх, и Уинстон полез в карман.

– Смит! – раздался окрик с телеэкрана. – 6079, Смит У.! Руки из карманов!

Подчинившись, он снова замер. Перед тем как привезти сюда, его посадили то ли в обычную тюрьму, то ли во временный изолятор патрульной службы. Уинстон не знал, сколько там пробыл: без часов и дневного света определять время затруднительно. Почти такая же камера, как и здесь, только шумная, вонючая, жутко грязная и забитая чуть ли не битком. Одновременно в ней находилось по десять-пятнадцать человек, в большинстве обычные уголовники, хотя политические тоже попадались. Уинстон молча сидел у стены, стиснутый грязными телами, сам не свой от страха и боли в животе. По сторонам он особо не глядел, и все же поразился огромной разнице в поведении партийцев и уголовников. Перепуганные партийцы молчали и не разговаривали ни с кем, рецедивисты держались нагло и плевать хотели на всех. Они выкрикивали оскорбления в адрес охранников, отчаянно дрались, когда у них изымали личные вещи, карябали на полу ругательства, поедали пронесенные тайком припасы и даже умудрялись переорать телеэкран, пытавшийся призвать их к порядку. Впрочем, некоторые отлично ладили с надзирателями, знали их прозвища и клянчили через дверной глазок папиросы. Надзиратели, в свою очередь, относились к уголовникам с долей снисходительности, даже когда к ним приходилось применять силу. Много говорилось о принудительных трудовых лагерях, куда отправляли бо́льшую часть заключенных. Уинстон понял, что в лагерях «все путем», если есть нужные связи и знаешь, что к чему. Там берут взятки, приближают к себе любимчиков, запугивают неугодных, там процветают гомосексуализм и проституция, даже варят самогон из картофеля. Авторитетом пользуются только уголовные, особенно бандиты и убийцы, они считаются как бы аристократами. Всю грязную работу выполняют политические.