1984 — страница 39 из 49

Уинстон вздохнул. Он открыл рот и не сказал ничего. Он не мог отвести глаз от шкалы.

– Правду, Уинстон. Вашу правду. Скажите, что вы помните, как вам думается.

– Я помню, что за неделю до моего ареста мы вообще не воевали с Востазией. Она была нашим союзником. Война шла с Евразией. И так продолжалось четыре года, а перед этим…

О’Брайен жестом велел ему замолчать.

– Другой пример, – сказал он. – Несколько лет назад у вас случился серьезный, опасный бред. Вы считали, что трое бывших членов Партии по имени Джонс, Аронсон и Резерфорд, которых казнили за измену и вредительство после того, как они полностью сознались в своих преступлениях, не виновны. Вы якобы видели неопровержимое документальное свидетельство, доказывающее, что их признания ложны. У вас возникла некая галлюцинация, точнее, вам привиделась некая фотография. Вы якобы держали ее в руках. Фотография была наподобие этой…

Между пальцами О’Брайена появилась продолговатая газетная вырезка. Секунд пять она маячила перед глазами Уинстона. Это была фотография, причем та самая! Джонс, Аронсон и Резерфорд на партийных торжествах в Нью-Йорке, снимок, который попал ему в руки одиннадцать лет назад и был тут же им уничтожен. Вот снимок есть, а вот его нет. Он же видел, точно видел! Уинстон рванулся, тщетно пытаясь освободиться, но не сдвинулся ни на сантиметр. На миг он даже забыл про шкалу. Ему отчаянно хотелось подержать фотографию в руках или, на худой конец, увидеть ее снова.

– Она существует!

– Нет, – сказал О’Брайен.

Он отошел к противоположной стене, где была дыра памяти, поднял решетку. Теплый поток воздуха подхватил клочок газеты, и тот исчез во вспышке пламени. О’Брайен отвернулся.

– Пепел, прах, – проговорил он. – Восстановлению не подлежит. Фотографии нет и не было никогда.

– Я же сам видел! Она осталась в памяти, я ее помню! И вы тоже.

– Нет, не помню, – заявил О’Брайен.

Сердце Уинстона упало. Вот оно, двоемыслие в действии. Его охватило полное бессилие. Если бы О’Брайен лгал, то ничего страшного. Однако О’Брайен действительно забыл, что видел фотографию! И если так, то он забыл уже и то, что отрицал ее существование, и забыл, что забыл. Вряд ли это можно считать обычным надувательством: скорее безумный вывих мозга… Эта мысль Уинстона буквально добила.

О’Брайен смотрел на него изучающе: вылитый учитель, который пытается вразумить своенравного, но подающего надежды ребенка.

– У Партии есть лозунг про контроль над прошлым, – произнес он. – Будьте так добры его повторить.

– Кто контролирует прошлое, контролирует будущее, – послушно повторил Уинстон, – кто контролирует настоящее, контролирует прошлое.

– Кто контролирует настоящее, контролирует прошлое, – назидательно покивал О’Брайен. – По-вашему, Уинстон, прошлое на самом деле существует?

И снова Уинстоном овладело чувство беспомощности. Его глаза метнулись к шкале. Он не только не знал, какой ответ: да или нет – спасет его от боли, он даже не знал, какой ответ сам считает верным.

О’Брайен чуть улыбнулся.

– Уинстон, вы явно не философ, – заметил он. – До сих пор вы даже не задумывались, что значит существовать. Сформулирую иначе. Существует ли прошлое где-нибудь конкретно, например, в пространстве? Есть ли такое место, мир материальных объектов, где прошлое все еще происходит?

– Нет.

– Тогда где же существует прошлое?

– В документах.

– Отлично, а еще где?

– В памяти. В памяти людей.

– Прекрасно. Так вот, мы, то есть Партия, контролируем все документы и память всех людей. Значит, мы контролируем прошлое, верно?

– Разве можно помешать людям помнить? – вскричал Уинстон, на миг позабыв про шкалу. – Это происходит непроизвольно. Это нам неподвластно. Разве вы способны контролировать память? Мою-то вы не контролируете!

О’Брайен снова посуровел и положил руку на регулятор напряжения.

– Напротив, – проговорил он, – это вы ее не контролируете. Потому-то вы сюда и попали. В вас нет ни смирения, ни самодисциплины. Вы не пожелали подчиниться и за это поплатились рассудком. Вы предпочли сойти с ума, остаться в меньшинстве. Лишь приученное к дисциплине сознание способно видеть реальность, Уинстон. По-вашему, реальность материальна, находится извне и существует сама по себе. Природа реальности представляется вам очевидной. Вы глубоко заблуждаетесь, полагая, что видите что-нибудь, и считая, что все остальные видят то же самое. И вот что я вам скажу, Уинстон: реальность находится не где-нибудь вовне, она прямо в человеческом сознании. Разумеется, речь идет не о сознании одного человека – индивид может ошибаться и потому обречен, а о сознании Партии, которое коллективно и бессмертно. Правда то, что считает правдой Партия. Невозможно видеть реальность иначе, кроме как глазами Партии. Этому вам предстоит научиться заново, Уинстон. От вас требуется лишь отказ от ложных убеждений, достигаемый усилием воли. Для того чтобы стать нормальным, вы должны научиться смирению.

Он помолчал, давая Уинстону проникнуться важностью услышанного.

– Помните, – продолжил О’Брайен, – как вы писали в дневнике: «Свобода – это свобода заявить, что два плюс два равно четырем»?

– Помню, – ответил Уинстон.

О’Брайен поднял левую руку тыльной стороной ладони к Уинстону, спрятав большой палец и растопырив остальные четыре.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре.

– А если Партия скажет, что не четыре, а пять – сколько тогда?

– Четыре.

Не успев договорить, Уинстон задохнулся от боли. Стрелка на шкале подскочила до отметки пятьдесят пять. По всему телу выступил пот. Воздух ворвался в легкие и вышел глубоким стоном, которого не смогли удержать даже стиснутые зубы. О’Брайен наблюдал за ним, вытянув четыре пальца. Он перевел регулятор в другое положение. На этот раз боль ослабела лишь слегка.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре.

Стрелка метнулась к шестидесяти.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре! Четыре! Сколько же еще? Четыре!

Вероятно, стрелка поднялась снова, но Уинстон на нее не смотрел. Он видел одно только массивное, суровое лицо и четыре пальца, которые возвышались перед ним, словно огромные, расплывчатые колонны. Хотя они слегка подрагивали, их совершенно точно было четыре.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре! Хватит, хватит! Сколько можно? Четыре! Четыре!

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Пять! Пять! Пять!

– Нет, Уинстон, лгать бесполезно. Вы все еще думаете, что их четыре. Итак, сколько пальцев?

– Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам угодно. Только хватит, хватит боли!

Внезапно Уинстон обнаружил, что сидит и О’Брайен придерживает его за плечи. Похоже, он потерял сознание. Стягивавшие тело путы ослабили. Уинстону было очень холодно, он весь дрожал и лязгал зубами, по щекам текли слезы. Он прильнул к О’Брайену, словно дитя, успокоившись под тяжестью руки на плечах. Ему казалось, что О’Брайен – его защитник, что боль исходила извне, от какого-то внешнего источника и что О’Брайен непременно его спасет.

– Долго же до вас доходит, Уинстон, – ласково заметил О’Брайен.

– А что мне остается? – всхлипнул он. – Разве могу я не видеть того, что перед глазами? Два и два четыре.

– Иногда, Уинстон. А иногда и пять, и три. Бывает, что и то, и другое, и третье одновременно. Вам нужно больше стараться. Нормальным стать нелегко.

О’Брайен уложил его обратно на койку. Путы снова закрепили, зато боль понемногу ушла, дрожь прекратилась, оставив после себя слабость и холод. О’Брайен кивнул человеку в белом халате, который во время процедур неподвижно стоял рядом. Тот склонился над Уинстоном, заглянул ему в глаза, посчитал пульс. Приложил ухо к груди, постучал в разных местах, затем кивнул О’Брайену.

– Еще, – велел О’Брайен.

Тело Уинстона утонуло в боли. На этот раз он зажмурился. Похоже, стрелка поднялась до семидесяти или даже семидесяти пяти. Он знал, что пальцы перед ним и их по-прежнему четыре. Самое главное сейчас пережить конвульсии. Он перестал замечать, кричит или нет. Наконец боль снова уменьшилась. Он открыл глаза. О’Брайен перевел регулятор обратно.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре. Полагаю, их четыре. Будь их пять, я бы увидел. Я стараюсь увидеть пять.

– Чего вы хотите – убедить меня в том, что видите пять пальцев, или действительно их увидеть?

– Увидеть.

– Еще, – произнес О’Брайен.

Наверное, стрелка показывала восемьдесят-девяносто. Периодически Уинстон забывал, отчего ему так больно. Под веками целый лес пальцев двигался в причудливом танце, сплетаясь друг с другом, исчезая и появляясь вновь. Он пытался их сосчитать, но не помнил зачем. Знал, что сосчитать их невозможно, и это как-то следовало из непостижимого тождества четырех и пяти. Боль снова угасла. Он открыл глаза и увидел то же самое: бесчисленные пальцы двигались, словно ходячие деревья, мелькали туда-сюда, переплетались и разъединялись. Уинстон снова зажмурился.

– Сколько пальцев я показываю, Уинстон?

– Не знаю. Не знаю. Вы же меня так убьете! Четыре, пять, шесть… честное слово, я не знаю…

– Уже лучше, – одобрил О’Брайен.

В руку Уинстона вонзилась игла. Почти сразу по телу разлилось блаженное, живительное тепло. Боль почти забылась. Он открыл глаза и благодарно посмотрел на О’Брайена. При виде грузного, в глубоких складках лица, такого некрасивого и такого умного, он расчувствовался. Если бы Уинстон мог, то вытянул бы руку и положил ее О’Брайену на плечо. Сейчас он любил его всем сердцем и не только потому, что тот остановил боль. Вернулось давнее ощущение: по сути, вовсе не важно, друг он или враг, О’Брайен был единственным, с кем можно поговорить. Пожалуй, человек нуждается в понимании куда больше, чем в любви. О’Брайен пытал его и едва не свел с ума, а вскоре, несомненно, отправит на смерть. Но это не имело значения. В некотором смысле они стали больше, чем просто друзьями, так или иначе, они смогли встретиться и поговорить, хотя те самые слова и не прозвучали. О’Брайен смотрел на него сверху с таким выражением, словно думал о том же. Легко и непринужденно он обратился к Уинстону: