анным рогом, а еще одно – о смерти бедняжки малиновки. «Я подумал, вдруг вы заинтересуетесь», – говорил он с виноватым смешком и декламировал новый фрагмент. Но ему никогда не удавалось вспомнить из одного стихотворения больше нескольких строчек.
Они с Джулией понимали – и никогда не могли выбросить это из головы, – что происходящее здесь не будет длиться долго. Временами казалось, что неминуемая смерть ощутима не менее, чем кровать, на которой они лежат, и они обнимали друг друга с какой-то отчаянной страстью, как обреченная душа хватает последний глоток удовольствия за пять минут до боя часов. Но были также и такие моменты, когда у них возникала иллюзия не только безопасности, но и постоянства. Они чувствовали: пока они вместе находятся в этой комнате, с ними ничего страшного не произойдет. Приходить сюда было трудно и опасно, но само помещение будто защищало их. Примерно с таким же чувством Уинстон всматривался в середину пресс-папье – с чувством, что все возможно внутри стеклянного мира, где время остановилось. Они часто предавались мечтам о спасении. Удача определенно на их стороне, и их любовная связь будет длиться, пока не подойдет срок естественной смерти. Или Катарина умрет, и с помощью каких-то неясных маневров Уинстон и Джулия поженятся. Или они вместе покончат с собой. Или они исчезнут, изменят себя до неузнаваемости, научатся говорить с пролетарским акцентом, получат работу на фабрике и станут незаметно жить в каком-нибудь переулке. Полная чепуха. И они оба знали это. В действительности спасения не существовало. Они пока не собирались претворять в жизнь даже самый осуществимый план – самоубийство. Стойко держаться день за днем, неделя за неделей, растягивать настоящее, у которого нет будущего, – вот что диктовал непобедимый инстинкт: так легкие человека делают новый вдох, пока есть воздух.
Иногда они обсуждали вступление в ряды активных бунтовщиков против Партии, но понятия не имели, как сделать первый шаг. Даже если легендарное Братство действует на самом деле, то и в этом случае его надо найти, что представляется трудным. Он рассказал ей о ниточке, которая существует, или кажется, что существует, между ним и О’Брайеном и о том импульсивном желании, которое у него иногда возникает – прийти к О’Брайену, объявить себя врагом Партии и потребовать помощи. Интересно, но она не посчитала такой шаг невозможным. Она умела судить о людях по лицам, и решение Уинстона доверять О’Брайену после того, как они единственный раз обменялись мгновенными взглядами, ей казалось естественным. Кроме того, она считала само собой разумеющимся то, что каждый (или почти каждый) втайне ненавидит Партию и нарушает правила, если думает, что в данный момент это безопасно. Но она отказывалась верить в существование или возможность существования разветвленной организованной оппозиции. Она утверждала, что сказки о Гольдштейне и его подпольной армии – это просто куча вздора, который сама же Партия и насочиняла для собственных целей, притворяясь, будто верит в это. Сотни раз на партийных митингах и стихийных демонстрациях она кричала изо всех сил, выступая за казнь людей, чьих имен никогда не слышала, людей, обвиняемых в преступлениях, в которые она абсолютно не верила. Когда происходили публичные процессы, она занимала свое место в отрядах членов Молодежной Лиги, которые стояли вокруг здания суда с утра до ночи, скандируя в перерывах: «Смерть предателям!» Во время Двухминутки Ненависти она всегда громче всех проклинала Гольдштейна. Однако при этом она имела весьма смутное представление о том, кто такой Гольдштейн и в чем смысл его учения. Она выросла в эпоху Революции и была слишком молода, чтобы помнить идеологические битвы пятидесятых и шестидесятых. Возможность существования независимого политического движения находилась за пределами ее понимания: в любом случае Партия представлялась непобедимой. Она будет существовать всегда и будет всегда неизменна. Ты можешь лишь бунтовать против нее, выказывая тайное неповиновение или, как это чаще бывает, совершая отдельные насильственные действия, такие, как убийство кого-нибудь или взрыв определенного объекта.
В некоторых отношениях она была гораздо умнее Уинстона и меньше подвержена воздействию партийной пропаганды. Однажды, когда он случайно в связи с чем-то упомянул войну против Евразии, она озадачила его, небрежно проронив, что, по ее мнению, никакой войны вообще нет. Управляемые ракеты, ежедневно падающие на Лондон, возможно, запускаются правительством самой Океании «просто для того, чтобы держать людей в страхе». Эта мысль никогда не приходила ему в голову. Она также возбудила в нем некоторую зависть, рассказав, что на Двухминутках Ненависти она с трудом удерживается от того, чтобы не расхохотаться во весь голос. Но учение Партии она подвергала сомнению лишь в тех случаях, когда оно затрагивало ее собственную жизнь. Она частенько принимала официальные мифы за чистую монету просто потому, что разница между правдой и ложью не казалась ей важной. Она верила, например, как ее учили в школе, что Партия изобрела самолеты. (Уинстон помнил, что во времена его ученичества, в конце пятидесятых, Партии отводилась роль изобретателя лишь вертолетов; а десятки лет спустя, когда Джулия училась в школе, Партия замахнулась уже на самолеты; еще одно поколение – и она заявит, что и паровой двигатель придумала тоже она.) Когда он сказал Джулии, что аэропланы существовали до его рождения и задолго до свершения Революции, она восприняла этот факт как совершенно неинтересный. По большому счету, какая разница, кто изобрел самолеты? Однако еще более его шокировало одно случайное замечание Джулии: она не помнила, что четыре года назад Океания воевала с Истазией и находилась в состоянии мира с Евразией. Правда, саму войну в целом она считала обманом, но при этом даже не заметила, что враг поменялся. «Мне казалось, мы всегда воевали с Евразией», – неопределенно сказала она. Это его немного испугало. Аэроплан изобрели задолго до ее рождения, но смена военной ситуации произошла всего четыре года назад, когда она была уже совершенно взрослой. Он, наверное, четверть часа спорил с ней об этом. В конце концов ему удалось встряхнуть ее память, и она смутно припомнила, что когда-то Истазия, а не Евразия была врагом их страны. Однако ничего важного она в этом все равно не углядела. «Да кому до этого есть дело? – нетерпеливо заметила она. – За одной чертовой войной всегда идет другая, и все знают, что новости – сплошная ложь».
Иногда он рассказывал ей о Департаменте документации и наглых подделках, которые он стряпал там. Такие вещи, видимо, ее не ужасали. Ей не казалось, будто у нее под ногами разверзается бездна, при мысли о том, что ложь становится истиной. Он поведал ей историю о Джонсе, Ааронсоне и Резерфорде и случайном клочке газеты, который он однажды держал в руках. На нее это не произвело ровным счетом никакого впечатления. В действительности, она сначала даже не поняла суть его рассказа.
– Они были твоими друзьями? – поинтересовалась она.
– Нет, я никогда их лично не знал. Они являлись членами Внутренней партии. Кроме того, они намного старше меня. Они принадлежали к старшему поколению, к дореволюционному. Я и в лицо-то их едва ли знал.
– Тогда чего ты о них беспокоишься? Все время кого-то убивают, разве не так?
Он попытался объяснить.
– Это исключительный случай. Дело не в том, что кого-то убили. Ты понимаешь, что прошлое, начиная со вчерашнего дня, на самом деле отменено? Если где-то что-то и сохраняется, то лишь немногие материальные предметы, не связанные со словами, вроде вот этого куска стекла. Мы уже в буквальном смысле слова ничего не знаем о Революции и о том времени, которое было до нее. Все письменные свидетельства уничтожены или сфальсифицированы, все книги переписаны, все картины нарисованы заново, все статуи, улицы и здания переименованы, все даты изменены. И этот процесс идет ежедневно и ежеминутно. История остановилась. Ничто не существует, за исключением бесконечного настоящего, в котором Партия всегда права. Конечно, я знаю, что прошлое фальсифицируют, но при этом я ничего не могу доказать, даже когда я сам и занимаюсь подделкой. Дело сделано – никаких доказательств не остается. Единственным свидетелем является мой собственный разум, но я не могу утверждать с какой-либо определенностью, что эти воспоминания есть у кого-то еще. За всю свою жизнь я держал в руках лишь одно неоспоримое доказательство уже после свершившегося события – через несколько лет после него.
– И что?
– Да ничего, потому что через несколько минут я выбросил обрывок газеты. Но если бы он сейчас попал ко мне в руки, я бы сохранил его.
– Ну, а я бы нет! – воскликнула Джулия. – Я готова рисковать, но ради чего-то стоящего, а не ради обрывка какой-то старой газеты. Что бы ты с ним смог сделать, если бы даже сохранил его?
– Скорее всего, мало что. Но газета была доказательством. Она могла бы посеять какие-то сомнения и тут, и там, если бы вдруг я отважился ее кому-то показать. Я не мечтаю изменить что-то за время жизни нашего поколения. Но иногда представляю, как повсюду возникают маленькие очаги сопротивления – группы объединившихся людей, а затем постепенно они ширятся и даже оставляют после себя немногие документы, так, чтобы следующие поколения могли продолжить наше дело, когда мы уйдем.
– А меня не интересует следующее поколение, дорогой. Меня интересуем МЫ.
– Ты бунтовщица только ниже талии, – сказал он ей.
Она нашла его шутку великолепной и радостно обняла его.
К хитросплетениям партийного учения она не проявляла и малейшего интереса. Всякий раз, когда он заводил разговор о принципах Ангсоца, двоемыслии, изменчивости прошлого, отрицании объективной реальности или использовал в речи слова новодиалекта, она начинала зевать, скучать и говорить, что никогда не обращает внимания на подобные вещи. Всем известно – это ерунда, так зачем напрягать себя и беспокоиться о ней? Она знала, когда нужно приветственно кричать, а когда освистывать – что еще нужно. Если же он упорствовал в разговорах на эти темы, то она засыпала, чем приводила его в смущение. Она была из тех людей, кто способен спать в любое время и в любом положении. Говоря с ней, он осознал, как легко принимать вид приверженца ортодоксальности, даже не понимая при этом, что такое ортодоксальность. В каком-то смысле мировоззрение Партии насаждалось успешнее всего тем людям, которые были не способны осмыслить его. Их можно заставить поверить в самые ужасные искажения реальности, потому что им никогда полностью не понять ненормальность того, что от них требуется, потому что они мало интересуются общественными событиями и не замечают происходящего вокруг. Именно благодаря нехватке понимания они остаются психически здоровыми. Они просто глотают все подряд, и проглоченное не приносит им вреда, ибо не оставляет осадка, а проходит через них подобно тому, как зерно, не перевариваясь, движется по кишечнику птицы.