1984 — страница 29 из 55

Однажды им выдали порцию шоколада. До этого они не видели его несколько недель или даже месяцев. Он довольно ясно помнил ту маленькую драгоценную плиточку. Две унции (тогда еще мерили унциями) на троих. Конечно, следовало разделить ее на три равные части. Внезапно он услышал, будто кто-то другой его громким басом требует отдать ему все. Мать просила его не жадничать. Началось длинное, мучительное, нескончаемое препирательство с криками, хныканьем, слезами, протестами и попытками договориться. Его крошечная сестренка, вцепившись в мать обеими ручками, точно детеныш обезьяны, выглядывала из-за плеча и смотрела на него огромными скорбными глазами. В конце концов, мать отломила от шоколадки три четверти и протянула кусок Уинстону, а оставшуюся одну четвертую часть дала сестре. Маленькая девочка взяла шоколад и равнодушно посмотрела на него, возможно, не зная, что это. Уинстон с секунду стоял и наблюдал за сестрой. Затем он резко подскочил к ней, вырвал кусочек шоколада из ручки девочки и рванул к двери. «Уинстон! Уинстон! – закричала мать ему вслед. – Вернись! Отдай сестре шоколад!»

Он остановился, но не вернулся. Глаза матери с тревогой смотрели прямо на него. Даже сейчас, думая об этом, он не знал, что же тогда неизбежно должно было произойти. Сестра поняла: у нее что-то отняли и начала тихо плакать. Мать обняла девочку рукой и прижала ее лицом к своей груди. Что-то в этом жесте сказало ему: сестра умирает. Он повернулся и быстро побежал вниз по лестнице, держа в руке тающий, липкий шоколад.

Больше он матери никогда не видел. Съев шоколадку, он почувствовал что-то вроде стыда и несколько часов болтался по улицам, пока голод не погнал его домой. Когда он вернулся, мать исчезла. В то время это уже считалось обычным делом. Из комнаты ничего не взяли – не было только матери и сестры. Не взяли никакой одежды, даже материно пальто. До сего дня он точно не знал, мертва ли его мать. Может быть, ее просто отправили в трудовой лагерь. А что касается сестры, то ее могли поместить, как и самого Уинстона, в одну из колоний для беспризорных детей (они назывались исправительными центрами), число которых значительно увеличилось в ходе гражданской войны, или, возможно, ее отправили в трудовой лагерь вместе с матерью, или же просто оставили где-нибудь умирать.

Сон все еще сохранял яркость, особенно сам обнимающий охранный жест материнской руки, заключавший в себе огромный смысл. Мысли Уинстона перетекли к другому сновидению, которое он видел два месяца назад. В сегодняшнем сне она сидела на кровати, застланной застиранным белым покрывалом, и сестренка вцепилась в нее, а тогда она так же сидела на тонущем корабле где-то внизу, далеко от него, перемещаясь с каждой минутой все глубже и глубже, но продолжая смотреть на него сквозь толщу темнеющей воды.

Он рассказал Джулии историю исчезновения его матери. Не открывая глаз, она подкатилась к нему и устроилась поудобнее.

– Похоже, ты был тогда бессовестным свиненышем, – пробормотала она. – Все дети свиньи.

– Да. Но суть истории не в этом…

По ее дыханию стало понятно: она вот-вот снова заснет. Ему же хотелось продолжить разговор о матери. Его воспоминания не давали ему возможности думать, будто она была необыкновенной, а тем более, умной женщиной; однако она обладала каким-то благородством, чистотой – просто потому, что придерживалась глубоко личных принципов. Она переживала все по-своему, и ничто извне не могло изменить ее чувства. Она не думала, что какое-то действие, являясь безрезультатным, становится бессмысленным. Если ты любишь кого-то и если тебе уже нечего ему дать, то ты все равно можешь дарить ему свою любовь. Когда у матери не осталось шоколада, она прижала к себе ребенка.

И пусть это было бесполезно и ничего не изменило, новой шоколадки не появилось, а угроза неминуемой смерти для малышки и для нее самой не исчезла, она все равно любила, что было, казалось, заложено в самой ее натуре. Беженка в лодке тоже закрыла маленького сына рукой – от пуль все равно что листком бумаги. Партии удалось проделать очень страшную вещь: убедить тебя, что простые порывы, простые чувства не имеют значения, и в это самое время у тебя украли власть над материальным миром. Как только человек угодил в лапы Партии, в буквальном смысле слова, не имеет значения, что он чувствует и чего не чувствует, что он делает и чего не делает. Что бы ни происходило, ты исчезнешь, и никто не услышит ни о тебе, ни о твоих поступках. Тебя вымарают из потока истории. А ведь для людей, живших два поколения назад, это не казалось очень важным, потому что они не пытались менять историю. Они руководствовались собственными представлениями о верности, которую не подвергали сомнению. Они были связаны личными отношениями, и совершенно бесполезные жесты, объятия, слезы, слова, сказанные умирающему человеку, представляли ценность уже сами по себе. Его вдруг осенило, что пролы так и остались в этом состоянии. Они не были верны Партии, или стране, или идее, они хранили верность друг другу. И впервые в жизни он не испытывал презрения к пролам и не думал о них как просто об инертной силе, способной пробудиться и возродить мир. Пролы все еще остаются людьми. Они не зачерствели внутри. Они сохраняют свои примитивные чувства, которым ему пришлось сознательно учиться заново. И размышляя об этом, он вспомнил (сам не зная почему), как несколько недель назад он увидел оторванную руку, лежащую на тротуаре, и пнул ее ногой в канаву так, будто это была капустная кочерыжка.

– Пролы – человеческие существа, – произнес он. – Мы не люди.

– Почему? – спросила Джулия, снова просыпаясь.

Он задумался.

– Разве тебе никогда не приходило в голову, – сказал он, – что лучше всего для нас было бы просто выйти отсюда и никогда больше не встречаться друг с другом?

– Да, дорогой, приходило, и не раз. Но я не собираюсь так делать, мне все равно.

– Нам везло, – произнес он, – но это не может длиться долго. Ты молода. Ты выглядишь нормальной и невинной. Если ты будешь держаться подальше от людей вроде меня, то, возможно, проживешь еще пятьдесят лет.

– Нет. Я все обдумала. Делаю то же, что и ты. И не надо так падать духом. Мне довольно-таки хорошо удается выживать.

– Мы можем быть вместе еще месяцев шесть, ну, год, а дальше о нас узнают. Нас все равно в конечном итоге разделят. Ты понимаешь, как нам будет ужасно одиноко? Когда они нас поймают, мы ничего, в буквальном смысле ничего не сможем сделать друг для друга. Если я признаюсь, они тебя расстреляют, и если я откажусь признаваться, они все равно тебя расстреляют. Я ничего не смогу сделать или сказать, и даже если я сумею промолчать, то лишь отсрочу твою смерть минут на пять. Никто из нас не будет знать, жив другой или мертв. Мы будем совершенно бессильны. Лишь одно важно: нельзя предавать друг друга, хотя и это не изменит ничего ни на йоту.

– Если ты имеешь в виду признание, – отозвалась она, – то мы признаемся, не сомневайся. Все признаются. И ты не сможешь этого избежать. Они добьются всего пытками.

– Я не о признании. Признание – это не предательство. Слова или действия не имеют значения: важны только чувства. Если они смогли бы заставить меня разлюбить тебя – вот это было бы настоящим предательством.

Она задумалась.

– Они не смогут, – произнесла она наконец. – Это единственное, что им не удастся. Они могут заставить тебя сказать что угодно – ЧТО УГОДНО, – но им не суметь заставить тебя в это верить. Они не могут проникнуть в душу.

– Нет, – ответил он с большей надеждой в голосе, нет. Это чистая правда. Они не могут проникнуть в душу. Если ты ЧУВСТВУЕШЬ, что стоит оставаться человеком, пусть даже это ничего не дает, то ты одолел их.

Он подумал о телеэкране, об этом никогда не спящем ухе. Они могу шпионить за тобой день и ночь, но если ты сохраняешь присутствие духа, ты одурачишь их. При всем их уме им никогда не научиться читать тайные мысли человека. Наверное, это не совсем так, когда ты находишься у них в руках. Никому в точности не известно, что происходит внутри Министерства любви, но догадаться нетрудно: пытки, наркотики, чувствительная аппаратура, регистрирующая твои нервные реакции, постепенное изматывание бессонницей, одиночеством и постоянными допросами. Факты в любом случае не утаить. Они узнают о них на допросе, выжмут из тебя с помощью пыток. Но если цель не остаться живым, а остаться человеком, то какая в конечном итоге разница? Они не могут изменить твои чувства – по правде говоря, ты и сам их не можешь изменить, даже если захочешь. Они могут докопаться до мельчайших деталей того, что ты сделал, сказал или подумал, но душа, чьи движения остаются тайной и для тебя самого, будет неуязвима.


Глава 8

Они сделали это, они, наконец, это сделали!

Они стояли в длинной комнате, освещенной мягким светом. Тускло святящийся телеэкран что-то тихо бормотал; а насыщенно синий ковер казался бархатным. В дальнем конце комнаты за столом под лампой с зеленым абажуром сидел О’Брайен, а по бокам от него возвышались огромные стопки бумаг. Когда слуга ввел Уинстона и Джулию, он не побеспокоился поднять голову и посмотреть на них.

У Уинстона сердце стучало так сильно, что он сомневался, сможет ли говорить. Они сделали это, они, наконец, это сделали – вот и все, о чем он мог сейчас думать. Придя сюда, они поддались внезапному порыву, и какой несусветной глупостью было явиться сюда вместе; хотя на самом деле они двигались разными маршрутами и встретились лишь у двери О’Брайена. Но и сам приход в такое место являлся испытанием для нервной системы. Лишь в редких случаях человек мог попасть в жилища членов Внутренней партии или даже просто зайти в тот район города, где они обитали. Вся атмосфера огромного жилого дома, общее ощущение богатства и простора, непривычный запах хорошей пищи и отличного табака, тихие и невероятно быстроходные лифты, скользящие вверх и вниз, слуги в белых пиджаках, спешащие туда-сюда – все немного пугало. Хотя у него имелся достоверный предлог для прихода сюда, каждый шаг наполнял его ужасом, что из-за угла вдруг появятся охранники в черной униформе, потребуют документы и прикажут немедленно удалиться. Однако слуга О’Брайена впустил их без колебаний. Это был маленький темноволосый мужчина, одетый в белый пиджак, с ромбовидным лицом, на котором отсутствовало всякое выражение – возможно, китаец. Он повел их по коридору с мягким ковром и стенами, обшитыми белыми панелями – все исключительной чистоты. И это тоже пугало. Уинстон не мог припомнить, чтобы он когда-нибудь видел коридор, стены которого не хранили бы темные следы от постоянного контакта с телами людей.