1984 — страница 45 из 55

венно, вся слава доставалась жертве, а позор – инквизитору, который сжег ее. Позже, в двадцатом столетии, возникли так называемые тоталитарные режимы. Немецкий нацизм и русский коммунизм. Русские искореняли ересь с большей жестокостью, чем это делала инквизиция. И они воображали, будто извлекли уроки из ошибок прошлого; в любом случае они знали, что нельзя делать из людей мучеников. Прежде чем жертвы представали перед публичным трибуналом, их намеренно лишали чувства собственного достоинства. Их изматывали пытками и одиночеством до тех пор, пока они не становились жалкими, раболепствующими тварями, готовыми признаться в том, что им вкладывали в уста, оскорблять себя, обвинять других и прятаться за их спины, плакать и молить о пощаде. Однако всего через несколько лет все повторилось. Умершие стали мучениками, а их ничтожество было забыто. Опять то же самое, но почему? Прежде всего потому, что сделанные ими признания были явно добытыми под пытками и лживыми. Мы не допускаем таких ошибок. Все, в чем здесь признаются, – правда. Мы делаем признания правдивыми. И, кроме того, мы не позволяем мертвым восставать против нас. Вы должны перестать думать, что будущие поколения отомстят за вас, Уинстон. Будущее о вас и не узнает. Вас уберут из потока истории. Мы превратим вас в газ и распылим в стратосфере. От вас ничего не останется – ни имени в регистраторе, ни памяти в человеческом мозге. Вас аннигилируют в прошлом так же, как и в будущем. Вы никогда не будете существовать.

«Так зачем же тогда мучить меня?» – с горечью подумал Уинстон. О’Брайен замедлил шаг, словно Уинстон сказал это вслух. Его крупное уродливое лицо приблизилось, а глаза немного сузились.

– Вы думаете, – сказал он, – что поскольку мы все равно собираемся вас в конце концов уничтожить, то ничего из сказанного или сделанного вами не имеет ни малейшего значения; зачем же в этом случае мы берем на себя труд сначала допросить вас? Вы ведь об этом думаете, так?

– Да, – согласился Уинстон.

О’Брайен едва заметно улыбнулся.

– Вы изъян в общей модели, Уинстон. Вы пятно, которое надо очистить. Разве я не говорил вам, в чем разница между нами и карательными органами в прошлом? Нас не удовлетворяет ни негативная покорность, ни даже самое рабское послушание. Когда вы, наконец, сдадитесь нам, то вы сделаете это по собственной воле. Мы не уничтожаем еретика, потому что он сопротивляется нам; пока он сопротивляется, мы не уничтожим его. Мы изменяем его, мы захватываем его разум, мы переделываем его. Мы сжигаем в нем все зло и все иллюзии; он переходит на нашу сторону, но не формально, а по-настоящему – всем сердцем и душой. Прежде чем убить его, мы делаем его одним из нас. Мы нетерпимы к тому, чтобы хоть где-то в мире существовало заблуждение, пусть даже тайное и бессильное. И в миг смерти мы не допустим никаких отклонений. В прежние времена еретик шел на костер, заявляя о своей ереси, восторгаясь ею. Даже жертва русских чисток, идя по коридору и ожидая пули, могла припрятать под черепом бунтарские мысли. Мы же приводим мозги в идеальное состояние перед уничтожением. Заповедью старых деспотий было: «Ты не должен». Тоталитарные режимы приказывали: «Ты должен». Наш командный посыл: «ТЫ ЕСТЬ». Никто из тех, кого приводят в это место, не может устоять против нас. Всех промывают дочиста. Мы сломали в конце концов даже тех трех жалких предателей, в чью невиновность вы верили: Джонса, Ааронсона и Резерфорда. Я лично принимал участие в их допросе. Я видел, как они постепенно сдавались, начинали хныкать, ползать и рыдать – и в конце это было уже не из-за боязни боли, а исключительно из-за раскаяния. К тому времени, как мы закончили с ними работать, они были лишь человеческими оболочками. В них ничего не осталось, за исключением сожаления о том, что они сделали, и любви к Большому Брату. Как было трогательно наблюдать за проявлением их любви к нему. Они умоляли, чтобы их быстрее расстреляли, потому что хотели умереть, пока их умы чисты.

В его голосе зазвучали почти мечтательные нотки. А в лице по-прежнему читались экзальтация и энтузиазм безумца. Он не притворяется, подумал Уинстон, он не лицемер, он верит в каждое сказанное им слово. Более всего на Уинстона давило сознание собственной умственной неполноценности. Он смотрел на тяжелую, но грациозную фигуру, которая расхаживала по комнате и то появлялась в поле его зрения, то исчезала. О’Брайен представлялся ему человеческим существом во всех отношениях значительнее, чем он сам. Не было такой мысли, когда-либо приходившей ему в голову или способной прийти, которую О’Брайен давным-давно не знал бы, не проанализировал бы и не отверг бы. Его разум ВМЕЩАЛ разум Уинстона. Но как тогда в таком случае О’Брайен мог быть сумасшедшим? Это он, Уинстон, должен быть сумасшедшим. О’Брайен остановился и посмотрел на него сверху. Его голос снова сделался жестким.

– Не воображайте, что вы можете спастись, Уинстон, даже полностью сдавшись нам. Ни один из тех, кто однажды сбился с пути, не ускользнул от нас. И даже если мы решим позволить вам жить до естественного конца, вам все равно от нас не убежать. То, что сейчас происходит с вами, – это навсегда. Уясните заранее. Мы доведем вас до такой точки, откуда не возвращаются. Случившееся с вами уже не исправить, проживи вы хоть тысячу лет. Никогда вы уже не будете снова испытывать обычные человеческие чувства. Внутри вас все умрет. Никогда вы уже больше не узнаете любви, дружбы, или радости жизни, или смеха, или любопытства, или смелости, или цельности. Вы будете дырой. Мы выдавим из вас все до капли, а потом наполним собой.

Он замолчал и подал знак человеку в белой куртке. Уинстон понял, что к его затылку прислонили какой-то тяжелый аппарат. О’Брайен присел у кровати так, что его лицо находилось почти на одном уровне с лицом Уинстона.

– Три тысячи, – сказал он через голову Уинстона человеку в белом.

Две мягких подушечки, которые ощущались как слегка влажные, прижали к вискам Уинстона. Он совершенно упал духом. Стало больно, но это была другая боль. О’Брайен ободряюще, почти дружески похлопал его по руке.

– На этот раз больно не будет, – сказал он. – Смотрите на меня.

В этот момент раздался ужасный взрыв, или нечто похожее на взрыв, хотя при этом никакого шума произведено не было. Он, несомненно, видел ослепительную вспышку света. Уинстона не ушибло, только опрокинуло. Хотя он уже лежал на спине, когда все началось, ему почему-то казалось, что его сбили с ног, и он поэтому находится в таком положении. Страшный безболезненный удар распластал его. И что-то случилось у него в голове. Когда он снова смог видеть, то вспомнил, кто он и где находится, он узнал лицо, которое пристально смотрело на него; но где-то образовалась огромная пустота, будто у него вытащили кусок мозга.

– Сейчас все пройдет, – сказал О’Брайен. – смотрите мне в глаза. С какой страной воюет Океания?

Уинстон подумал. Он знал, что такое Океания и что он сам является гражданином Океании. Он также помнил Евразию и Истазию, но вот кто с кем воюет, он не знал. На самом деле он вообще не понимал, что такое война.

– Я не помню.

– Океания воюет с Истазией. Сейчас вспомнили?

– Да.

– Океания всегда воевала с Истазией. С самого вашего рождения, с возникновения Партии, с начала истории без перерыва продолжается эта война. Вы помните это?

– Да.

– Одиннадцать лет назад вы придумали легенду о трех мужчинах, которых казнили за предательство. Вам показалось, будто вы видели листок бумаги, доказывающий их невиновность. Такого листка не существует. Вы придумали его, а затем поверили в это. Вы сейчас помните тот момент, когда вам впервые это пришло в голову. Вы помните?

– Да.

– Недавно я показывал вам пальцы. Вы видели пять пальцев. Помните это?

– Да.

О’Брайен растопырил пальцы на левой руке, спрятав при этом большой.

– Здесь пять пальцев. Вы видите пять пальцев?

– Да.

И он их видел в течение мимолетного мгновения до того, как устройство его разума изменилось. Он видел пять пальцев, и никакого искажения здесь не было. Затем все снова пришло в норму, и старый страх, ненависть и растерянность опять нахлынули на него. Но был один момент (он не знал, сколько он длился – может быть, секунд тридцать) проясняющей определенности, когда каждая новая фраза О’Брайена заполняла пустоту и становилась абсолютной истиной, когда два и два могли в сумме легко дать как три, так и пять – сколько нужно. Это состояние исчезло до того, как О’Брайен опустил руку, и пусть Уинстон не мог вернуть его, он мог помнить его, как ты помнишь яркие моменты некоторых периодов своей жизни, когда ты на самом деле был другим человеком.

– Вот теперь вы понимаете, – заметил О’Брайен, что так или иначе, но все возможно.

– Да, – отозвался Уинстон.

О’Брайен встал с удовлетворенным видом. Уинстон заметил, что слева мужчина в белой куртке ломает ампулу и набирает из нее жидкость в шприц. О’Брайен с улыбкой повернулся к Уинстону. Уже знакомым движением он поправил очки на носу.

– Помните, вы написали в дневнике, – сказал он, – что неважно, друг я или враг, так как я единственный человек, кто понимает вас и с кем вы могли бы поговорить? Вы правы. Я получаю удовольствие от беседы с вами. Меня привлекает ваш разум. Он напоминает мне мой собственный за исключением того, что вы сошли с ума. Прежде чем мы закончим разговор, вы можете задать мне несколько вопросов, если хотите.

– Любых вопросов?

– Любых. – Он увидел, что Уинстон смотрел на шкалу-циферблат. – Аппарат выключен. Итак, какой ваш первый вопрос?

– Что вы сделали с Джулией? – спросил Уинстон.

О’Брайен снова улыбнулся:

– Она предала вас, Уинстон. Сразу же и безоговорочно. Я редко видел, чтобы люди так быстро сдавались. Вы едва бы узнали ее, если бы увидели. Все ее бунтарство, весь обман, вся глупость и грязномыслие – все выжжено из нее. Идеальная переделка, прямо пример для учебников.

– Вы пытали ее?

О’Брайен уклонился от ответа.