1984 — страница 47 из 55

– Нет, не создаете! Вы даже не хозяева этой планеты. Как насчет Евразии и Истазии? Вы их еще не завоевали.

– Неважно. Завоюем, когда сочтем нужным. И даже если не сделаем этого, что изменится? Мы можем вычеркнуть их из существования. Океания – это весь мир.

– Но сам мир лишь частичка пыли. И человек такой крошечный… беспомощный! Сколько времени он существует? Миллионы лет назад Земля была необитаема.

– Чепуха. Земле столько же лет, как и нам, не больше. Как она может быть старше? Ничто, кроме человеческого сознания, не существует.

– Но в горных породах полно костей вымерших животных: мамонтов, мастодонтов и огромных рептилий, – которые жили здесь задолго до первых упоминаний о человеке.

– А вы когда-нибудь видели эти кости, Уинстон? Конечно, нет. Их придумали биологи, жившие в девятнадцатом веке. После человека, если он когда-нибудь закончит свое существование, вообще ничего не будет. Ничего нет вне человека.

– Вне нас целая Вселенная. Посмотрите на звезды! Некоторые из них находятся в миллионе световых лет от нас. Нам никогда их не достичь.

– Что такое звезды? – равнодушно спросил О’Брайен. Искорки. Находящиеся в нескольких километрах отсюда. Если мы захотим, то доберемся до них. Или сможем их погасить. Земля есть центр Вселенной. А Солнце и звезды вертятся вокруг нее.

Уинстон сделал еще одно непроизвольное движение. На этот раз он ничего не сказал. О’Брайен продолжал, словно отвечая на его возражения:

– Конечно, для определенных целей это неприменимо. Когда мы бороздим океан, или когда предсказываем затмение, нам чаще всего удобнее предполагать, что Земля вращается вокруг Солнца и что звезды находятся в миллионах и миллионах километров отсюда. Но и что из этого? Вы полагаете, что разработка двойной астрономической системы за пределами наших возможностей? Звезды могут быть близкими и далекими – в соответствии с нашими потребностями. Вы полагаете, наши математики не справятся с этим? Вы забыли о двоемыслии?

Уинстон откинулся на кровать. Что он ни скажи – быстрый ответ сокрушает его, точно дубинка. И все же он знал, он ЗНАЛ, что был прав. Убеждение, что ничего не существует вне твоего сознания… Наверняка ведь должен быть способ показать, что это неправда? Разве давным-давно не было доказано, что это заблуждение? У этой теории есть и свое название, только он его забыл. Слабая улыбка тронула уголки губ О’Брайена, когда он бросил взгляд на Уинстона.

– Я говорил вам, Уинстон, – произнес он, – что метафизика не ваш конек. Слово, которое вы сейчас пытаетесь вспомнить, – это солипсизм. Но вы ошибаетесь. Это не солипсизм. Если хотите, коллективный солипсизм. Это совершенно иное: фактически, это противоположное понятие. Все это уклонение от темы, – прибавил он другим тоном. – Реальная власть, власть, за которую нам приходится бороться день и ночь, – это не власть над вещами, а власть над людьми.

Он помолчал, затем на мгновенье снова принял вид директора школы, который разговаривает с подающим надежды учеником:

– Как один человек доказывает свою власть над другим, Уинстон?

Уинстон подумал.

– Заставляя его страдать, – ответил он.

– Точно. Заставляя его страдать. Подчинения недостаточно. Если он не страдает, то как ты можешь быть уверен, что он подчиняется твоей воле, а не своей собственной? Власть есть причинение боли и унижений. Власть – это значит разорвать человеческий разум на куски, а потом сложить его снова, как тебе хочется. Вы начинаете понимать, что за мир мы создаем? Он совершенно противоположен глупым гедонистическим утопиям, которые представляли себе прежние реформаторы. Мир страха, и предательства, и мучений, мир тех, кто топчет, и тех, кого топчут, мир, который, развиваясь и совершенствуясь, будет становиться не менее, а БОЛЕЕ безжалостным. Прогресс в нашем мире будет прогрессом по направлению к боли. Старые цивилизации заявляли, будто они основаны на любви и справедливости. В основании нашей – ненависть. В нашем мире не будет иных эмоций, кроме страха, гнева, триумфа и самоуничижения. Все остальное мы уничтожим – все. Мы уже подавляем способы мышления, доставшиеся нам от дореволюционных времен. Мы уничтожили связи между родителями и детьми, между мужчиной и мужчиной, между мужчиной и женщиной. Никто больше не осмеливается доверять ребенку или другу. Но в будущем вообще не будет ни жен, ни друзей. Детей при рождении станут забирать у матери, как у курицы забирают яйца. Половой инстинкт вытравят. Деторождение станет ежегодной формальностью, как обновление продовольственной карточки. Мы отменим оргазм. Наши неврологи сейчас как раз работают над этим. Не будет никакой верности, за исключением верности Партии. И любви не будет, за исключением любви к Большому Брату. И смеха не будет, за исключением смеха над поверженным врагом. Не будет ни искусства, ни литературы, ни науки. Став всесильными, мы не будем больше нуждаться в науке. Не будет и различия между красотой и уродством. Не будет ни любопытства, ни радости от самого процесса бытия. Мы уничтожим все альтернативные удовольствия. Но всегда – не забывайте об этом, Уинстон, – всегда будет существовать опьянение властью, постоянно усиливающееся и постоянно становящееся более утонченным. Всегда, в любой момент, будет возбуждение от победы и радость от того, что ты топчешь врага, который сейчас беспомощен. Если хотите увидеть будущее, представьте себе ботинок, наступающий на лицо человека – так будет вечно.

Он помедлил, будто ожидая, что Уинстон заговорит. Уинстон же снова пытался вжаться в кровать. Он ничего не мог сказать. Сердце его окаменело. О’Брайен продолжил:

– И помните – так будет вечно. На лицо всегда будут наступать. Отступники, враги общества никогда не исчезнут, поэтому их нужно будет снова побеждать и унижать. Все, чему вас подвергли с тех пор, как вы попали к нам в руки, – все это будет продолжаться и ухудшаться. Шпионаж, предательство, аресты, пытки, казни и исчезновения никогда не прекратятся. Это будет мир ужаса не в меньшей степени, чем триумфа. Чем больше власти у Партии, тем меньше будет терпимости: чем слабее оппозиция, тем жестче деспотизм. Гольдштейн и его ложные теории будут жить вечно. Каждый день, каждую секунду они будут терпеть поражение, подвергаться дискредитации, высмеиванию и оплевыванию, но они выживут. Эта драма, которую я разыгрывал с вами семь лет, будет идти на сцене снова и снова – поколение за поколением, и всегда в более изощренной форме. И у нас всегда будет отступник – в нашей власти, – визжащий от боли, сломленный, ничтожный, а в конце совершенно раскаявшийся, спасшийся от самого себя, добровольно ползающий у наших ног. Вот какой мир мы готовим, Уинстон. Мир, где победа будет сменяться победой, а триумф – триумфом и еще одним; и бесконечное давление, давление, давление на нерв власти. Я вижу, вы начинаете понимать, какой это будет мир. В конечном итоге вы будете не просто понимать его. Вы примете его, поприветствуете его и станете его частью.

Как-то придя в себя, Уинстон заговорил.

– Вы не сможете! – сказал он слабо.

– Что вы хотите этим сказать, Уинстон?

– Вы не сможете создать такой мир. Какой вы описали. Это мечта. Неисполнимая.

– Почему?

– Невозможно построить цивилизацию на страхе, ненависти и жестокости. Она рухнет.

– Почему невозможно?

– Потому что она нежизнеспособна. Она распадется. Убьет сама себя.

– Чепуха. Вам просто кажется, будто ненависть более изнурительна, чем любовь. А почему так должно быть? А если и так, какая разница? Предположим, мы решим изнашиваться быстрее. Предположим, мы ускорим темп человеческой жизни до такой степени, что в тридцать лет будет наступать старость. И в чем разница? Как вы не можете понять, что смерть индивидуума – это не смерть. Партия бессмертна.

Как всегда, его голос накрыл Уинстона чувством беспомощности. Кроме того, он боялся, что если будет упорствовать в своем несогласии, то О’Брайен потянет рычаг. Однако и молчать он не мог. Очень слабо, не приводя аргументов, поскольку ему нечем было поддержать свои слова, кроме безмолвного ужаса от того, что сказал О’Брайен, он приступил к атаке:

– Я не знаю… И мне все равно как. Но ваши планы провалятся. Что-то нанесет вам поражение. Жизнь победит вас.

– Мы контролируем жизнь, Уинстон, на всех ее уровнях. Вы воображаете, что есть нечто, называемое человеческой природой, и она возмутится нашими делами и обернется против нас. Но это мы создаем человеческую природу. Люди – бесконечно ковкий материал. Или, может быть, вы вернетесь к своей идее о том, что пролетарии или рабы поднимутся и свергнут вас? Выбросьте это из головы. Они беспомощны, как животные. Человечность – это Партия. А все остальное, что снаружи, – не имеет значения.

– Все равно. В конце концов они разобьют вас. Рано или поздно они увидят, кто вы есть, и разорвут вас на куски.

– Вы видите какие-то доказательства того, что это случится? Или у вас есть причины так думать?

– Нет. Я просто верю. Я ЗНАЮ, что вы рухнете. Есть что-то во Вселенной – не знаю, какой-то дух или принцип, – который вам никогда не одолеть.

– Вы верите в бога, Уинстон?

– Нет.

– Тогда что это за принцип, который нас победит?

– Я не знаю. Дух человека.

– А вы считаете себе человеком?

– Да.

– Если вы человек, Уинстон, то вы последний человек. Ваш вид вымер, настал наш черед. Вы понимаете, что вы ОДИН? Вы вне истории, вы не существуете. – Его манера говорить изменилась, и сейчас слова звучали резче: – И вы считаете, что обладаете моральным превосходством над нами, над нашей ложью и жестокостью?

– Да, я считаю, что у меня есть превосходство.

О’Брайен замолчал. Говорили два других голоса. Через мгновение Уинстон узнал их. Это была запись беседы, которую они вели с О’Брайеном в тот вечер, когда он принимал его в Братство. Уинстон услышал, как он обещал лгать, воровать, мошенничать, убивать, способствовать распространению наркотиков и проституции, разносить венерические заболевания, плескать серную кислоту в лицо ребенка. О’Брайен сделал короткий нетерпеливый жест, словно говоря, что дальнейшее прослушивание едва ли имеет смысл. Затем он повернул ручку выключателя, и голоса смолкли.