1984 — страница 48 из 55

– Встаньте с постели, – произнес он.

Ремни сами расстегнулись. Уинстон опустил ноги на пол и, пошатываясь, встал.

– Вы последний человек, – сказал О’Брайен. – Вы хранитель человеческого духа. Сейчас вы увидите себя таким, каков вы есть. Снимите одежду.

Уинстон развязал кусочек тесемки, державшей комбинезон. Застежку-молнию из него уже давно вырвали. Он не мог вспомнить, приходилось ли ему когда-то с момента ареста полностью раздеваться. Тело под комбинезоном обвивали какие-то грязные желтоватые тряпки – видимо, то, что осталось от нижнего белья. Сбросив их на пол, он заметил, что в дальней части комнаты имелось трюмо. Он подошел к нему и остановился совсем рядом. Невольный крик вырвался из его уст.

– Давайте, давайте, – сказал О’Брайен. – Становитесь между зеркалами. Вы увидите себя со всех сторон.

Он остановился, потому что испугался. Навстречу ему шагнуло скрюченное скелетоподобное существо с серой кожей. Вид сам по себе был пугающий, а не только потому, что Уинстон знал – это он сам. Он придвинулся ближе к зеркалу. Лицо существа, казалось, выдается вперед, потому что оно крепилось к согнутой шее. Жалкое лицо заключенного с огромным лбом, который переходил в лысый череп, скрюченный нос, разбитые скулы, а над ними глаза – злые и настороженные. Щеки покрыты морщинами, рот запал. Конечно, это было его лицо, но ему показалось, что оно изменилось больше, чем сам он внутри. Эмоции, отражавшиеся на лице, отличались от того, что он на самом деле чувствовал. Он полысел. В первый момент ему показалось, что он еще и поседел, но это просто череп приобрел серый цвет. За исключением рук и овала лица, его тело сделалось серым от давней, въевшейся грязи. То тут, то там под грязью виднелись красные шрамы от ран, а варикозная язва у лодыжки превратилась в воспаленную массу, над которой висели лохмотья кожи. Но по-настоящему его ужаснула крайняя истощенность организма. Ребра торчали, как у скелета; ноги так похудели, что колени стали толще бедер. Сейчас он понял, зачем О’Брайен велел ему посмотреть на себя сбоку. Позвоночник удивительным образом скрючился. Худые плечи так сгорбились, что на груди образовался провал, тонкая шея, казалось, под весом черепа сложилась вдвое. Если бы его спросили, то он ответил бы, что видит тело мужчины лет шестидесяти, который страдает от какого-то серьезного заболевания.

– И вы иногда думали, – сказал О’Брайен, – что мое лицо – лицо члена Внутренней партии – выглядит старым и изможденным. А как насчет вашего собственного лица?

Он схватил Уинстона за плечи и развернул к себе лицом.

– Посмотрите, в каком вы состоянии! – сказал он. – Посмотрите на мерзкую грязь, покрывающую все ваше тело. Посмотрите, сколько грязи у вас между пальцами ног. Посмотрите на эту отвратительную язву на голени. Вы знаете, что от вас воняет козлом? Наверное, сами уже перестали это замечать. Посмотрите на свою худобу. Вы видите? Я могу зажать ваш бицепс между большим и указательным пальцами. Я могу вам шею переломить, как морковку. Вы знаете, что потеряли двадцать пять килограмм с тех пор, как попали к нам в руки? Волосы у вас лезут клоками. Смотрите! – Он протянул руку к голове Уинстона и вырвал пучок волос. – Откройте рот. Девять, десять, одиннадцать зубов осталось. А сколько было, когда вы попали к нам? Да и те, что уцелели, вот-вот выпадут изо рта. Смотрите!

Двумя пальцами он схватился за один из оставшихся во рту у Уинстона передних зубов. Острая короткая боль пронзила челюсть Уинстона. О’Брайен вырвал болтающийся зуб с корнем. И швырнул его в другой конец камеры.

– Вы гниете, – заметил он, – вы разваливаетесь на куски. И кто вы? Мешок дерьма. Повернитесь и посмотрите снова в зеркало. Вы видите, что смотрит на вас? Это последний человек. Если вы человек, то вот она, человечность. А сейчас одевайтесь.

Уинстон начал медленно и неуклюже одеваться. До сего момента он, казалось, не замечал, каким худым и слабым он стал. В его голове крутилась одна мысль: он, возможно, здесь дольше, чем думал. И затем, прикрываясь жалкими лохмотьями, он вдруг ощутил страшную жалость к своему разрушенному телу. Не понимая, что он делает, он упал на маленькую табуретку, стоявшую у кровати, и расплакался. Он осознавал свое уродство, свое постыдное положение – кучка костей в отрепье вместо нижнего белья сидит и рыдает в ослепительно-белом свете ламп; но остановиться он не мог. О’Брайен положил руку ему на плечо – почти по-доброму.

– Это не будет продолжаться вечно, – сказал он. – Вы можете прекратить это, когда захотите. Все зависит от вас!

– Это вы сделали, – рыдал Уинстон. – Вы низвели меня до такого состояния.

– Нет, Уинстон, это вы себя низвели. Вы пошли на это, когда противопоставили себя Партии. Все это содержалось уже в вашем первом действии. Не случилось ничего из того, чего бы вы ни предвидели.

Он помолчал и затем продолжил:

– Мы избивали вас, Уинстон. Мы сломали вас. Вы видите, на что похоже ваше тело. И разум ваш в таком же состоянии. Не думаю, что в вас осталось много гордости. Вас пинали, били и оскорбляли, вы визжали от боли, вы катались по полу в собственной крови и блевотине. Вы умоляли о пощаде, вы предали всех и вся. Можете ли вы назвать хоть одно унижение, которого вы не испытали?

Уинстон перестал всхлипывать, хотя слезы по-прежнему текли из его глаз. Он посмотрел на О’Брайена.

– Я не предал Джулию, – произнес он.

О’Брайен задумчиво посмотрел на него сверху вниз.

– Нет, – сказал он. – Нет, это чистая правда. Вы не предали Джулию.

Глубокое уважение к О’Брайену, которое ничто, казалось, не способно уничтожить, снова затопило сердце Уинстона. Как он умен, думал он, как умен! Не было такого случая, чтобы О’Брайен не понимал того, что сказал ему Уинстон. Любой другой тут же бы ответил, что он ПРЕДАЛ Джулию. Чего они не вытащили из него под пыткой? Он рассказал им все, что знал о ней, о ее привычках, характере, о ее прошлой жизни; он в подробностях описал, что происходило на их встречах, все, что он говорил ей, а она – ему, их еду с черного рынка, их сексуальные отношения, их неопределенный заговор против Партии – все. Однако в том смысле, в каком он понимал это слово, он ее не предал. Он не перестал любить ее, и его чувства к ней не изменились. О’Брайен понял это без всяких объяснений.

– Скажите, – спросил Уинстон, – скоро меня расстреляют?

– Может пройти много времени, – ответил О’Брайен. – Вы трудный случай. Но не будем терять надежду. Все рано или поздно исцеляются. А потом мы вас расстреляем.


Глава 4

Ему стало намного лучше. Он полнел и делался крепче день ото дня, если стоило говорить о днях.

Белый свет и гудение никуда не исчезли, но камера была немного удобнее, чем те, в которых ему довелось побывать раньше. На дощатой лежанке имелись подушка и матрас, а рядом стояла табуретка, на которой можно сидеть. Его искупали и довольно часто разрешали самому мыться в жестяной раковине. Даже теплую воду для мытья приносили. Ему дали новое нижнее белье и чистый комбинезон. На варикозную язву наложили повязку с успокаивающей мазью. Ему удалили остатки зубов и выдали новый протез.

Прошли недели, а может быть, месяцы. Сейчас можно было бы вести счет времени, если бы он хотел это делать: похоже, что его кормили через равные промежутки. Он получал, как он понимал, трехразовое питание в сутки; иногда у него возникал смутный интерес относительно того, кормят его ночью или днем. Пища была на удивление хорошей: на каждое третье кормление приносили мясо. А однажды даже дали пачку сигарет. Спичек у него не было, но никогда не разговаривающий с ним надзиратель, который приносил ему еду, давал ему прикурить. От первой затяжки ему стало плохо, но он перетерпел и растянул пачку на длительное время, выкуривая по полсигареты после каждого приема пищи.

Ему принесли белую грифельную доску с огрызком привязанного к ее углу карандаша. Сначала он ею не пользовался. Он пребывал в полном оцепенении, даже когда не спал. Часто он лежал в промежутках между кормлениями и почти не шевелился – иной раз дремал, а иной раз впадал в какое-то полулетаргическое состояние, когда невероятное усилие требовалось даже для того, чтобы просто открыть глаза. Постепенно он привык спать со светом, бьющим в лицо. Казалось, это уже не имеет значения, разве что сны более связные. А сны в это время ему снились постоянно, и всегда счастливые. Он был в Золотой стране, или сидел среди огромных, великолепных, залитых солнцем руин с матерью, с Джулией, с О’Брайеном и ничего не делал – просто сидел на солнышке и говорил о каких-то приятных вещах. А мысли, которые бывали у него раньше, теперь приходили к нему только в раздумьях о снах. Ему казалось, что сейчас, когда исчезла стимулирующая его боль, он утратил способность к умственному усилию. Он не скучал, он не имел желания беседовать или отвлекаться. Просто быть одному, чтобы тебя не били и не допрашивали, чтобы давали поесть, чтобы вокруг было чисто – вот что его совершенно удовлетворяло.

Постепенно он стал тратить меньше времени на сон, но пока еще не испытывал потребности вставать с кровати. Он хотел лишь спокойно лежать и чувствовать, как прибывают силы. Он трогал себя пальцем, пытаясь убедиться, не кажется ли ему, что мышцы округлились, а кожа сделалась тугой. Наконец, он перестал сомневаться, что поправляется: бедра стали определенно толще коленей. После этого он начал, сначала неохотно, делать регулярные упражнения. Вскоре он мог уже пройти три километра, измеряя расстояние шагами по камере, а его согнутые плечи немного распрямились. Он попытался давать себе более серьезную физическую нагрузку, но с удивлением и унижением обнаружил, что почти ничего не способен делать. Двигаться он мог только шагом, не мог удержать табуретку на вытянутой руке, падал, если пытался стоять на одной ноге. Он присел на корточки и испытал страшную боль в бедрах и икрах, когда вставал. Он лег на живот и попробовал отжаться на руках. Не получилось: он не мог приподняться и на сантиметр. Но еще через несколько дней – через несколько кормлений – он добился и этого. Пришло время, когда он смог отжаться шесть раз подряд. Он начал по-настоящему гордиться своим телом и лелеять надежду, что лицо его тоже становится норма