1984 — страница 19 из 57

– А я и не знал, что это была церковь, – проговорил он.

– На самом деле их еще достаточно много, – заметил старик, – хотя их отдали под иные цели. Ну как же там, как же там было дальше? Ага! Вспомнил!

«Лимон-лим-апельсин», – это звонит Сент-Клим.

«С тебя три фартинга!» – звон Святого Мартина…

Ну, дальше, пожалуй, не вспомню. А фартинг – это такая мелкая медная монетка, чем-то похожая на цент.

– А где находился храм Святого Мартина? – спросил Уинстон.

– Святого Мартина? Он и по сей день цел. Стоит на площади Победы рядом с картинной галереей. Такое здание с треугольным портиком и колоннами на фасаде и с длинной лестницей к ним.

Уинстон хорошо знал это здание. В нем располагался музей, используемый для разного рода пропагандистских выставок… с масштабными моделями ракетных бомб и Плавучих Крепостей, с восковыми панорамами, иллюстрирующими злодеяния врага, и так далее.

– Святой Мартин-в-Полях, так его называли, – добавил старик, – хотя совершенно не помню, чтобы в том районе существовали какие-то поля.

Уинстон не стал покупать гравюру. Она оказалась бы еще более неуместной покупкой, чем стеклянное пресс-папье, вдобавок ее просто невозможно было пронести домой, разве что вынув из рамы. Однако он задержался в лавочке еще на несколько минут, беседуя со стариком, которого звали, как он узнал, не Уикс, как следовало из надписи на вывеске, а Черрингтон. Как оказалось, шестидесятитрехлетний вдовец мистер Черрингтон обитал в этом доме уже тридцать лет. И все это время он намеревался изменить имя в вывеске над витриной, но руки никак не доходили. Пока они разговаривали, в голове Уинстона крутился куплет из канувшего в забвение стишка: «“Лимон-лим-апельсин”, – это звонит Сент-Клим. “С тебя три фартинга!” – звон Святого Мартина!» Забавно, но, произнося эти слова, ты как бы слышал колокола утраченного Лондона, так или иначе существовавшего в том или ином виде, надежно спрятанного и забытого. Перекличка колоколов разносилась над призрачными церквями… И тем не менее, насколько он помнил, в реальной своей жизни он ни разу не слышал настоящего звона колоколов.

Распрощавшись с мистером Черрингтоном, он в одиночестве спустился вниз по лестнице, хотя предварительно и позволил старику выглянуть из двери и проверить обстановку на улице. Уинстон уже решил, что, выдержав достаточную паузу – скажем, месяц, – снова рискнет и посетит лавчонку.

Возможно, такой поступок не более опасен, чем уклонение от обязанности проводить вечер в Центре. Серьезным проявлением легкомыслия было уже то, что, купив дневник, он вернулся сюда, не зная, можно ли доверять владельцу антикварной лавки. Однако…

Да, подумал Уинстон, он вернется сюда, вернется и купит какой-нибудь другой прекрасный обломок прошлого, купит гравюру храма святого Климента Датского, вынет ее из рамы и принесет домой под курткой своего комбинезона. Он постарается извлечь продолжение этого стишка из памяти мистера Черрингтона. Даже безумная мысль – снять комнату на втором этаже – на миг вспыхнула в памяти. Быть может, на пять минут вспышка экзальтации заставила потерять осторожность в такой мере, что он даже не выглянул в окно, прежде чем ступить на мостовую. Уинстон даже начал напевать на импровизированный мотив: «“Лимон-лим-апельсин”, – это звонит Сент-Клим. “С тебя три фартинга!” – звон…»

И вдруг… вдруг сердце его превратилось в лед, а внутренности – в воду. На мостовой – даже не в десяти метрах от него, а ближе – оказалась фигура в синем комбинезоне. Девушка из Литературного департамента, та самая, темноволосая. Уже темнело, однако он без малейшего труда узнал ее. Она посмотрела Уинстону прямо в глаза, а потом прошла дальше – так, словно бы не узнала его.

На несколько секунд Уинстона парализовало, он не смел шевельнуться. А затем повернул направо и широким шагом направился прочь, не обращая внимания, что идет в неправильном направлении. Во всяком случае, решен хотя бы один вопрос. Теперь не оставалось никаких сомнений в том, что девица эта шпионит за ним. Она шла по его следам, ибо невозможно было поверить, чтобы чистый случай свел их вечером на городских задворках в километрах от районов, в которых обитали члены Партии.

Слишком уж немыслимым было совпадение. И неважно, кем является она: штатной ли шпионкой органов Госмысленадзора или просто вдохновленной официозом любительницей подсматривать. Достаточно было того, что она следила за ним. Наверное, видела и как он заходил в паб.

Идти было невозможно. Стекляшка с кораллом на каждом шагу хлопала Уинстона по ноге, даже захотелось достать ее из кармана и выбросить. Но худшей из всех неприятностей стала боль в животе. Целых пару минут ему даже казалось, что он умрет, если сейчас же не попадет в сортир. Однако уличного туалета в подобном квартале быть попросту не могло. А потом приступ прошел, оставив за собой только тупую боль.

Переулок закончился тупиком. Уинстон остановился на несколько секунд в растерянности, не зная, что делать, а потом повернулся и направился в обратную сторону, и тут до него дошло, что девушка прошла мимо всего лишь три минуты назад и что таким темпом он скоро поравняется с ней.

Он мог последовать за ней до какого-нибудь укромного местечка, а там размозжить голову камнем из мостовой. Стекляшка в его кармане также казалась достаточно увесистой для такого дела. Однако он с ходу отверг эту идею, потому что любая мысль о физическом усилии стала для него непереносимой. Он не мог бежать, не мог ударить… и потом, девица эта была достаточно крепка с виду. Она будет сопротивляться. Уинстон даже подумал, что можно прошмыгнуть в Общественный центр и просидеть там до самого закрытия, таким образом обеспечив себе хотя бы частичное алиби на вечер. Но и это было уже невозможно. Смертельная апатия овладела им. Он хотел одного: как можно быстрей попасть домой, сесть и успокоиться.

Уинстон вернулся домой уже после двадцати двух. Свет в доме отключали главным рубильником в двадцать три тридцать. Зайдя в кухню, он выпил чайную чашку джина «Победа». Затем направился в альков к своему столику, сел и достал дневник из ящика. Но не стал сразу же открывать его. В телескане медный женский голос трубил патриотическую песню. Он сидел, уставившись на мраморную обложку книжицы, безуспешно пытаясь изгнать этот голос и его песню из своего сознания.

Они всегда приходят за тобой ночью… всегда. Лучше всего покончить с собой, пока тебя не арестовали. Вне сомнения, некоторые люди так и поступали. Многие случаи исчезновения на деле объяснялись самоубийствами. Однако требовалась отчаянная отвага, чтобы решиться убить себя в мире, где огнестрельное оружие или любой быстрый и надежный яд достать было практически невозможно. Уинстон с некоторым удивлением подумал о биологической бесполезности боли и страха, о предательстве человеческого тела, становящегося инертным именно в тот самый момент, когда нужно особое усилие. Он мог бы упокоить темноволосую девушку только в том случае, если бы действовал достаточно быстро, однако именно по причине чрезвычайности подобной опасности он утратил способность к действию. Ему вдруг пришло в голову, что в мгновения кризиса ты всегда борешься не с внешним врагом, но со своим телом. Даже сейчас, несмотря на воздействие джина, тупая боль в животе делала последовательное мышление невозможным. И так случалось, по его мнению, во всех внешне героических или трагических ситуациях. На поле боя, в пыточном застенке, на борту тонущего корабля дело, за которое ты борешься, уходит в забвение, а тело начинает возрастать и возрастать, пока не заполнит собой вселенную, и даже если ты парализован страхом или орал от боли, жизнь есть не что иное, как сиюминутная борьба с голодом, холодом, бессонницей, болью в желудке или в зубе.

Уинстон открыл дневник. Ему нужно было что-нибудь записать. Женщина в телескане завела новую песню. Голос ее проникал в мозг, резал его, как осколки стекла. Он попытался подумать об О’Брайене, ради которого или для которого писал этот дневник, однако вместо этого стал думать о том, что произойдет с ним, если сотрудники органов Госмысленадзора заберут его с собой. Хорошо, если они убьют тебя сразу после ареста. Смерти следовало ожидать заранее. Однако перед смертью (о подобных вещах никто не говорил, хотя все знали о них) следовало пройти процедуру признания, включавшую корчи на полу, мольбы о пощаде, треск ломаемых костей, выбитые зубы, окровавленные клочья волос.

Зачем нужна она, если конец все равно одинаков? Разве трудно вырезать из твоей жизни несколько дней или недель? Никто еще не избежал разоблачения, и все покаялись в своих преступлениях. Ибо если в твой разум проникло мыслепреступление, можно было не сомневаться в том, что в некий день и час ты будешь мертв. Зачем тогда нужен весь этот ничего на свете не меняющий ужас, ожидающий тебя в будущем?

С чуть большим успехом, чем прежде, он попробовал вызвать из памяти образ О’Брайена. «Мы встретимся там, где не будет тьмы», – сказал О’Брайен. Теперь Уинстон знал, что означают эти слова, или ему, во всяком случае, так казалось. Местом, в котором нет никакой тьмы, было воображаемое будущее, которое никому не дано увидеть, но можно мистическим образом разделить с другим человеком. Голос с телескана так досаждал слуху, что Уинстон просто не смог додумать эту мысль. Он вставил в рот сигарету. Половина табака тут же просыпалась на язык… горькая пыль, от которой невозможно было отплеваться. Лик Большого Брата всплыл из глубин памяти, вытеснив лицо О’Брайена. Как и несколько дней назад, Уинстон выудил из кармана монетку и посмотрел на нее. Лик взирал на него – суровый, спокойный, покровительственный… но какого рода улыбка пряталась за темными усами Большого Брата?

И свинцовой тяжестью явились ему знакомые слова:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – ЭТО СИЛА

Часть вторая

Глава 1

Это произошло в начале дня, когда Уинстон оставил свою ячейку, чтобы посетить уборную. С противоположной стороны длинного, ярко освещенного коридора к нему приближалась одинокая фигура той самой темноволосой девушки. Четыре дня прошло с того момента, когда он столкнулся с ней нос к носу возле лавки старьевщика.