1984 — страница 28 из 57

Когда Юлии и Уинстону удавалось попасть в комнату над магазином мистера Черрингтона, они голышом лежали на незастеленной кровати под открытым окном, спасаясь от жары. Крыса более не возвращалась, клопы, напротив, жутким образом умножались в летнюю жару. Это не волновало Уинстона и Юлию. Грязная или чистая, комната эта была для них раем. Являясь туда, они посыпали кровать перцем, купленным на черном рынке, сбрасывали с себя одежду и в поту занимались любовью, потом засыпали, а пробудившись, обнаруживали, что отступившие было клопы сплачивают ряды, готовясь к контрнаступлению.

В июне они встретились четыре, пять, шесть… семь раз. Уинстон оставил привычку весь день прикладываться к джину, утратив потребность в нем. Он потолстел, варикозная язва сама собой зажила, оставив бурое пятно над лодыжкой, утренний кашель покинул его. Жизнь вдруг сделалась терпимой. Ему более не хотелось скорчить рожу перед телесканом или крепко выругаться во всеуслышание. Теперь, когда у них был свой надежный укромный уголок, почти что дом, им практически уже не мешало то, что встречаться они могли нечасто и всего на пару часов. Главное состояло в том, что они располагали этой комнатой над лавкой старьевщика. Знать, что она находится на своем месте, знать, что с ней все в порядке, было все равно что побывать в ней. Комната служила им отдельным миром, частицей прошлого, в котором могли обитать звери вымершей ныне породы.

Мистер Черрингтон также принадлежал к этому виду. Уинстон обыкновенно задерживался на несколько минут, чтобы переговорить с ним, прежде чем подняться в комнату.

Старик почти никогда не выходил из своего дома и почти не имел покупателей. Он влачил призрачное существование, курсируя между крошечным полутемным помещением самой лавки и еще более крохотной задней кухонькой, где готовил себе еду и среди прочих вещей хранил немыслимо древний граммофон с огромной трубой. Казалось, он радовался возможности поговорить. Бродивший между своего ничего не стоящего товара, в толстых очках, сидящих на длинном носу, в неизменном бархатном пиджаке, он всегда более походил на коллекционера, чем на торговца. И с тенью энтузиазма на лице крутил какой-нибудь предмет из своего мусорного собрания – пробку от фарфоровой бутылочки, разрисованную крышку сломанной табакерки, медальон с прядью волос давно усопшего младенца, – не предлагая Уинстону купить его, но приглашая восхититься. Разговор с ним напоминал звон ветхой музыкальной шкатулки.

Он извлек из закоулков памяти другие обрывки детских стихов. И про двадцать и четыре черных дрозда, и про однорогую корову, и про смерть бедного петуха Робина.

– Мне подумалось, что вам это будет интересно, – говорил он с виноватым смешком, цитируя новую строчку. Однако ему никогда не удавалось припомнить одновременно несколько строчек подряд.

Оба они, Юлия и Уинстон, знали, что нынешнее счастье недолговечно. Точнее говоря, эта мысль никогда не оставляла их. Случались мгновения, когда предстоящая смерть казалась им столь же реальной, как матрас, на котором они лежали, и тогда они прижимались друг к другу с полной отчаяния чувственностью, – так цепляется пропащая душа за последний глоток удовольствия, когда до первого удара часов остается всего пять минут. Но бывали и такие времена, когда их посещала иллюзия не только безопасности, но и ее постоянства. Обоим казалось, что, пока они находятся в этой комнате, с ними не может приключиться ничего плохого. Добираться до нее было опасно и трудно, но сама комната являлась надежным убежищем. С таким же чувством Уинстон взирал в сердцевину стеклянного пресс-папье, полагая, что если попасть в самое его средоточие, то можно остановить время. Нередко они принимались мечтать о спасении. Удача никогда не оставит их, и они сумеют продлить свою связь до конца отпущенных им жизней. Или Катарина умрет, и тонкими интригами Уинстон и Юлия добьются права пожениться. Или они совершат самоубийство. Или исчезнут, изменят свою внешность до неузнаваемости, научатся говорить с пролетарским акцентом, поступят работать на фабрику и доживут свою жизнь где-нибудь на городских окраинах… Оба понимали, что подобным мечтаниям грош цена. На самом деле спасения для них не было. Единственный возможный на практике план – самоубийство – исполнять они не намеревались. Влачить свою жизнь день ото дня, неделю за неделей, растягивать без конца настоящее, не имеющее будущего, – этого требовал непобедимый инстинкт: так вдох будет следовать за вдохом, пока существует воздух.

Подчас они даже беседовали об открытом восстании против власти Партии, хотя и не имели никакого представления о том, как сделать первый шаг. Даже если сказочное Братство было реальностью, как отыскать путь в него? Уинстон рассказал Юлии о той странной связи, которая существовала – или, может, ему это казалось – между ним и О’Брайеном, и об иногда посещавшем его порыве просто подойти к О’Брайену, объявить себя врагом Партии и потребовать его помощи. Как ни странно, Юлия не сочла этот его порыв невозможно опрометчивым. Она привыкла судить о людях по лицам, и ей казалось вполне естественным, что Уинстон может посчитать О’Брайена достойным доверия по одному мимолетному взгляду. Более того, она считала, что все вокруг – или почти все – втайне ненавидят Партию и готовы нарушить любые ее правила, если это можно будет сделать без вреда для себя. Однако она не допускала даже мысли о том, что могло существовать или уже существовало масштабное организованное сопротивление ей. Все рассказы о Гольдштейне и его подпольной армии были чушью, изобретенной Партией в своих собственных целях, а людям полагалось верить в нее и подтверждать это неведомо сколько раз на партийных мероприятиях и добровольных демонстрациях.

И Юлия орала во всю глотку, требуя смерти тех, чьих имен никогда не слышала и ни на йоту не верила в их предполагаемые преступления. На публичных процессах она всегда занимала место в отрядах Молодежной лиги, с утра до ночи окружавших здания судов, время от времени скандируя: «Смерть изменникам!» На Двухминутках Ненависти она всегда старалась превзойти всех окружающих в нанесенных Гольдштейну оскорблениях, хотя не имела ни малейшего представления о том, кто он такой и какое учение проповедует. Юлия выросла уже после Революции и по молодости лет не помнила идеологических баталий пятидесятых и шестидесятых годов. Такая вещь, как независимое политическое движение, просто не умещалась в ее голове: Партия всегда оставалась непобедимой. Она будет существовать всегда и останется вечной и неизменной.

А ты можешь только негодовать про себя и втайне не повиноваться ей… или уже в крайнем случае изредка переходить к насилию, то есть иногда кого-то убить или что-то взорвать.

Юлия в некоторых вопросах обнаруживала большую проницательность, чем Уинстон, и, во всяком случае, меньшую восприимчивость к партийной пропаганде. Однажды он в какой-то связи помянул войну с Евразией, и она удивила его, мимоходом заметив, что, с ее точки зрения, никакой войны нет. А ракетные бомбы направляет на Лондон само правительство Океании, «чтобы люди не переставали бояться». Подобная мысль никогда не приходила ему в голову. Однажды он даже позавидовал Юлии, когда она сказала, что на Двухминутках Ненависти самое трудное для нее – не расхохотаться. Однако она вступала в конфликт с учением Партии только в тех случаях, когда оно задевало ее собственные интересы, и нередко была готова принять официальную мифологию просто потому, что различие между правдой и ложью казалось ей несущественным. Она, например, верила – на основании школьного курса истории – в то, что аэропланы изобрела Партия. (В его собственные школьные дни, в конце пятидесятых, насколько помнил Уинстон, претензии Партии ограничивались геликоптерами; дюжину лет спустя, когда в школе училась Юлия, они распространились на аэропланы; еще одно поколение – и Партия объявит, что изобрела паровую машину.) И когда он сказал Юлии, что аэропланы существовали еще до его рождения и задолго до Революции, факт этот показался ей абсолютно неинтересным. В конце концов, какая разница, кто изобрел аэропланы? Куда больше его шокировало, когда по ее случайной реплике он понял, что Юлия не помнит о том, что всего четыре года назад Океания воевала с Востазией, а с Евразией, напротив, пребывала в мире. Она считала всю эту войну вымышленной, однако явно не обратила внимания на то, что имя врага изменилось.

– А мне казалось, что мы всегда воюем с Евразией, – заметила она рассеянным тоном, что несколько испугало его. Аэропланы были изобретены задолго до ее рождения, однако смена врага была произведена всего четыре года назад, когда она уже была взрослой женщиной. Уинстон спорил с ней на эту тему почти четверть часа и наконец сумел расшевелить ее память настолько, что она действительно вспомнила, что когда-то врагом считалась Востазия, а не Евразия. Однако и этот вопрос показался ей незначительным.

– Кого это интересует? – нетерпеливо проговорила Юлия. – Всегда у них идет какая-то война, и каждый понимает, что все военные новости являются ложью.

Иногда он рассказывал ей об Архивном департаменте и о том наглом мошенничестве, которым занимается там. Подобная информация не приводила ее в ужас. Она не ощущала, что под ногами ее разверзается пропасть, оттого что ложь становится правдой. Он рассказал ей печальную повесть о Джонсе, Аронсоне и Резерфорде, о том листке бумаги, который однажды прошел через его руки. Рассказ не произвел на нее никакого впечатления. Юлия сначала даже не поняла, в чем тут дело.

– Ты с ними дружил? – спросила она.

– Нет, я даже не знал их. Они были членами Внутренней Партии, и к тому же они много старше меня. Это были люди из прошлого, из лет, предшествовавших Революции. Я знал их только в лицо.

– Тогда что же тебя так взволновало? Людей убивают постоянно, правда ведь?

Он попытался растолковать ситуацию:

– Это был особенный случай. Дело не в том, что кого-то там убили. Ты понимаешь, что они на самом деле уничтожают прошлое начиная со вчерашнего дня? Если оно где-то и сохраняется, то всего лишь в немногих материальных предметах, лишенных словесного пояснения, как вот эта самая наша стекляшка. Мы уже не знаем буквально ничего о Революции и о предшествовавших ей годах. Вся информация уничтожена и сфальсифицирована, все книги переписаны и исправлены, в каждую картину внесены нужные изменения, каждый памятник, каждая улица, каждый дом переименованы, исправлена каждая дата. И процесс этот не прекращается ни на день и ни на минуту. История остановилась. Существует лишь бесконечное настоящее, в котором Партия всегда права. Я, конечно, знаю, что прошлое изменено, однако никогда не сумею доказать этого, несмотря на то что сам лично занимаюсь этой фальсификацией. После того как она произведена, никаких доказательств уже не остается. Единственные свидетельства заключены в моей голове, и я не могу с какой-то степенью уверенности сказать, существует ли на свете хотя бы один человек, разделяющий мои воспоминания. Всего один лишь раз в своей жизни я располагал конкретным свидетельством настоящего прошлого… через годы и годы после самого события.