– Как правило, да.
– И какой он у вас?
– Черный, очень поношенный. С двумя ремнями.
– Черный, с двумя ремнями, очень поношенный… хорошо. Однажды, в самом ближайшем будущем – точный день назвать не могу – в одном из полученных вами заданий окажется содержащее ошибку слово, и вам придется запросить повтор. На следующий день вы придете на работу без портфеля. В какое-то время на улице какой-то человек прикоснется к вашей руке и скажет: «Вот ваш портфель, вы обронили его». В этом портфеле окажется экземпляр книги Гольдштейна. Вы вернете его через четырнадцать дней.
Они помолчали.
– Осталась еще пара минут до того, как вам придется уйти, – сказал О’Брайен. – Мы встретимся снова… если мы встретимся снова…
Уинстон посмотрел на него.
– То в месте, где нет никакой тьмы? – неуверенно закончил он фразу О’Брайена.
Тот кивнул без малейшего удивления.
– В месте, где нет никакой тьмы, – проговорил он, словно узнавая аллюзию. – Кстати, может быть, вы хотите что-то сказать перед уходом? Или высказать какие-нибудь соображения, или задать вопрос?
Уинстон задумался. Похоже, что никаких вопросов у него уже не оставалось… еще менее он хотел произносить банальные и возвышенные пошлости. И вместо чего-либо непосредственно связанного с О’Брайеном или Братством в голову его пришла некая смесь воспоминаний: темная комната, в которой его мать провела свои последние дни, комнатушка над лавкой мистера Черрингтона, стекляшка с кусочком коралла и гравюра в рамке из розового дерева. И почти наугад произнес:
– А вам не приходилось слышать старый детский стишок, начинающийся со слов: «“Лимон-лим-апельсин”, – это звонит Сент-Клим»?
О’Брайен снова кивнул и с серьезным видом процитировал весь опус:
«Лимон-лим-апельсин», – это звонит Сент-Клим.
«С тебя три фартинга!» – звон Святого Мартина.
«Когда заплатишь, заплатишь ли?» – звенят колокола Олд-Бейли.
«Когда превращусь в богача!» – отвечают колокола Шордитча.
– Выходит, вы знаете последнюю строчку! – воскликнул Уинстон.
– Да, знаю. А сейчас вам, увы, пора уходить. Но погодите, позвольте предложить и вам одну из моих таблеток.
Уинстон поднялся на ноги, и О’Брайен протянул ему руку; могучая его длань раздавила кисть Уинстона. Оказавшись у двери, тот оглянулся, однако О’Брайен, казалось, уже забыл о нем. Он ждал, опустив ладонь на выключатель телескана. За его спиной угадывались письменный стол с лампой под зеленым колпаком, речепринт и проволочные корзинки, плотно набитые бумагами. Дело сделано. И через тридцать секунд О’Брайен вернется к своим прерванным и важным трудам на благо Партии.
Глава 9
Усталость превратила Уинстона в желе. Да, вполне подходящее слово. Оно пришло ему в голову само собой. Тело его обрело не только слабость этой отчасти упругой субстанции, но и прозрачность медузы. Ему казалось, что если он поднимет руку, то сможет увидеть, как проходит сквозь нее свет. Огромный объем работы как бы высосал из его плоти всю кровь и лимфу, оставив лишь хрупкую структуру из кожи, костей и нервов. Все ощущения будто усилились. Партийный комбинезон досаждал плечам, мостовая докучала подошвам; даже просто разжимая и сжимая кулак, он ощущал, как скрипят и противятся движению суставы.
За пять дней ему пришлось проработать больше девяноста часов, как и всем остальным служащим министерства. Но теперь аврал закончился, и до завтрашнего утра новой партийной работы поступить не могло. Ему практически нечего было делать, то есть Уинстон мог провести шесть часов в своем убежище, а потом девять часов – в собственной постели. И он медленно шел по невзрачной улочке к лавке мистера Черрингтона под лучами заходящего солнца и одним глазом поглядывал, не появится ли патруль, хотя совершенно иррациональным образом был уверен, что в этот день никакая опасность грозить ему не может. Тяжелый портфель в руке на каждом шагу задевал колено, распространяя неприятное колющее ощущение по всей ноге. В самом портфеле уже шестой день находилась книга, которую он еще не только не открыл, но даже не вынимал из него.
На шестой день Недели Ненависти, после шествий, речей, криков толпы, песен, знамен, транспарантов, плакатов с лозунгами, кинофильмов, фигур из папье-маше, грохота барабанов, рычания труб, топота марширующих ног, скрежета гусениц танков, рыка пролетавших над головами одна за другой эскадрилий, грохота орудийных салютов, после шести дней пандемониума, когда массовый оргазм уже достигал высшей точки и общая ненависть масс к Евразии вскипела в такой степени, что если бы толпе удалось добраться до двух тысяч евразийских военных преступников, которых предстояло публично повесить в последний день торжеств, то несчастных, вне сомнения, разорвали бы голыми руками на части… в этот самый момент было объявлено, что Океания воюет не с Евразией, а с Востазией. А Евразия является союзником.
Конечно же, никто не признавал факт подобной перемены. Просто повсюду с крайней внезапностью стало известно о том, что врагом является не Евразия, а Востазия. В тот момент, когда это случилось, Уинстон принимал участие в демонстрации, происходившей на одной из центральных лондонских площадей. Была ночь; белые лица и красные знамена заливал отвратительный свет фонарей. На площади теснилось несколько тысяч людей, среди которых находился и тысячный отряд школьников с галстуками шпионеров.
На задрапированном алыми полотнищами помосте перед толпой распинался оратор от Внутренней Партии – невысокий и тощий человечек, с лысого крупного черепа которого свисали жидкие пряди. Он размахивал непропорционально длинными руками. Этот мелкий, изуродованный ненавистью гоблин вцепился одной рукой в стойку микрофона, а другой – длинной, заканчивающейся костлявым большим кулаком – грозил кому-то над головой. Голос его, обретший металлический тембр с помощью усилителей, грохотал над толпой, изрыгая бесконечный список жестокостей, массовых побоищ, депортаций, грабежей, изнасилований, пыток над пленными, бомбежек мирных жителей, лживой пропаганды, несправедливой агрессии, разорванных договоров. Слушать его было невозможно: с каждым новым обвинением ты сперва проникался мыслью, что все это истина, а потом на тебя накатывала волна гнева. Ярость толпы то и дело вскипала, и голос оратора исчезал за звериным рыком, непроизвольно вырывавшимся из тысяч глоток. Самые свирепые, самые дикарские вопли исходили от детишек. Речь продолжалась уже минут двадцать, когда на эстраду из толпы поднялся посланец и передал оратору клочок бумаги. Ни на секунду не умолкая, тот развернул и прочел записку. Ни интонация его, ни содержание речи не изменились, только названия вдруг стали другими.
Безо всяких слов волна понимания прокатилась по толпе.
Океания воюет с Востазией! Буквально в следующий момент толпу охватило возмущение. Площадь украсили неправильными плакатами и лозунгами! Почти половина их изображала не те лица. Саботаж! Опять взялись за дело агенты Гольдштейна! Последовала буйная интерлюдия, во время которой плакаты срывались со стен, а полотнища с лозунгами, порванные в клочки, погибали под ногами толпы. Юные шпионеры оказались в авангарде процесса, они влезали на крыши домов и срывали привязанные к трубам транспаранты. Однако за пару-тройку минут волнение улеглось. Оратор, чуть пригнувшийся и склонившийся вперед, так и не выпустивший микрофон из одной руки и не опустивший вторую, по-прежнему грозившую врагам, продолжил свою речь прямо с того места, на котором остановился. Еще минута – и толпа вновь разразилась полным звериной ярости рыком. Неделя Ненависти продолжила свое течение, хотя объект гнева переменился.
Теперь Уинстон понял, что поразило его более всего: оратор переключился с одного объекта обличения на другой не только не запнувшись, но даже не перестроив фразу. Но там, на площади, его занимали совсем другие мысли. Именно в тот момент, когда площадь погрузилась в беспорядок, когда там срывали плакаты, к плечу его прислонился человек, лица которого он не успел разглядеть, и промолвил:
– Простите, но вы, кажется, обронили свой портфель в этой давке.
Уинстон рассеянным движением протянул руку к портфелю, зная, что пройдет не один день, прежде чем удастся заглянуть в него. Сразу же после демонстрации он отправился прямиком в Министерство правды, хотя время приближалось уже к двадцати трем часам. Точно так же поступили все остальные сотрудники. Льющиеся из телесканов приказы, призывающие их вернуться на свои рабочие места, были излишни.
Океания воевала с Востазией: Океания всегда воевала с Востазией. Большая часть вышедшей за последние пять лет политической литературы мгновенно и полностью вышла из употребления. Отчеты и сообщения всякого рода, газеты, книги, памфлеты, фильмы, звукозаписи, фотоснимки – все нужно было исправить с максимальной скоростью. Хотя никаких директив на сей счет никогда не поступало, было известно, что руководство департамента придерживалось того мнения, что через неделю никаких упоминаний о войне с Евразией или о союзе с Востазией остаться нигде не должно. Предстояло выполнить умопомрачительный объем работ, при этом используемые процедуры нельзя было называть подлинными именами. Все сотрудники Архивного департамента работали по восемнадцать часов в сутки с двумя трехчасовыми перерывами на сон. Извлеченные из подвалов матрасы разложили по всем коридорам, перекусывали бутербродами и кофе «Победа»: их развозили на колесных тележках работники столовой. Каждый раз, когда Уинстон уходил с рабочего места, чтобы поспать, он старался, чтобы на столе его не осталось неоконченных заданий, и каждый раз, когда он, полусонный, со слипающимися глазами, доползал до своего стола, обнаруживал на нем целый сугроб из почтовых цилиндриков, погребавший под собой речепринт и даже осыпавшийся на пол, так что первым делом ему приходилось придавать этому вороху какой-то приемлемый для работы вид.
Хуже всего было то, что работу нельзя было свести к механическому повторению действий. Часто достаточно было всего лишь заменить одно имя другим, однако подробные отчеты с места событий требовали внимания и воображения. Даже простой перенос события с одного театра военных действий на другой, к тому же расположенный в иной части света, требовал невероятных географических познаний.