1984 — страница 41 из 57

Проснулся Уинстон с ощущением того, что долго проспал, однако взгляд на старомодные часы сообщил, что сейчас только двадцать часов тридцать минут. Он позволил себе подремать, а потом уже привычный голос во дворе внизу за окном завел:

Ето было как мечтание.

Ето прошло как апрельский день,

Но не забылось желание!

И на сердце мое пала тень!

Нелепая песня, похоже, сохраняла популярность. Ее нередко можно было услышать на улице. Она даже пережила «Песнь Ненависти». Голос разбудил Юлию, она роскошно потянулась и выбралась из постели.

– Жрать хочу. Давай сварим еще кофейку. Черт! Керосинка погасла, и вода остыла. Керосин кончился.

– Наверное, можно попросить у Черрингтона.

– Странно, я вроде проверяла, и она была полной. И вообще я намереваюсь одеться. Холодновато стало.

Уинстон также встал и оделся. Не знающий усталости голос продолжал:

Говорят мне, что время все лечит,

Говорят, что все можно забыть…

Что б ни выпало, чет или нечет,

Мне судьбы своей не изменить!

Застегнув пояс комбинезона, Уинстон подошел к окну. Солнце, должно быть, спряталось за дома; оно более не светило во двор. Брусчатка сверкала чистотой, словно ее вымыли. Похоже, что умылось и само небо – настолько свежей и бледной казалась голубизна, проглядывавшая между печных труб. Женщина без устали маршировала туда и обратно, сгибаясь и разгибаясь, распевая и умолкая, пришпиливая к веревке новые, новые и новые пеленки. Уинстон попытался понять, занимается ли она стиркой пропитания ради или же просто является рабыней двух или трех десятков внуков. Подошедшая Юлия остановилась рядом с ним; оба они со своего рода восхищением смотрели на суетившуюся внизу крепкую фигуру. В очередной раз глянув на женщину в ее характерной позе с протянутыми к веревке крепкими руками, оттопыренными конскими ягодицами, Уинстон вдруг впервые понял, что она прекрасна. Ему никогда даже в голову не приходило, что тело пятидесятилетней женщины, раздобревшей до чудовищных размеров в результате многочисленных родов, закаленное и огрубевшее от работы, сделавшееся крепким, как перезрелая репа, можно назвать прекрасным, но оно было прекрасным, и в конце концов, подумал он, почему, собственно, нет? Твердое, бесформенное тело, подобное гранитному камню своей шершавой красной кожей, было столь же похоже на девушку, как ягода розы на розу. С какой стати плод надо ставить ниже цветка?

– Она прекрасна, – пробормотал он.

– Еще бы, попа метр шириной, – съехидничала Юлия.

– Это ее стиль красоты, – поправил Уинстон.

Тонкая талия Юлии легко умещалась в его объятьях. Нога ее от бедра до колена вплотную прижималась к его ноге. Но тела их никогда не произведут своего отпрыска. Этого они никогда не позволят себе. Только произнесенным словом, только соприкосновением умов смогут они передать свой секрет. Та женщина во дворе не обладала крепким умом, однако у нее были сильные руки, теплое сердце и плодоносная утроба. Он попытался прикинуть, скольким детям она могла дать жизнь. Вполне могло быть, что пятнадцати. Кратковременный расцвет ее, расцвет шиповника, продлился, наверное, год, а потом она вдруг раздобрела, как напитавшийся удобрением плод, сделалась плотной, красной и шершавой, после чего жизнь ее свелась к стирке, чистке, штопке, готовке, уборке… и снова чистке, стирке… Сперва для детей, потом для внуков – и так тридцать лет, день за днем. И в конце такой жизни она еще поет. Мистическое почтение, которое он ощущал к ней, каким-то образом сочеталось с бледно-голубым безоблачным небом, где-то за печными трубами уходившим в неизмеримую даль. Интересно, что небо это одинаково для всех людей… оно одно и то же в Евразии, в Востазии… такое же, как и здесь. И люди под этим небом везде одинаковы… везде и повсюду, во всем мире они такие же, их сотни и тысячи тысяч – невежественных, ничего не знающих друг о друге, разделенных стенами ненависти и лжи и в то же время почти одинаковых… людей, еще не научившихся думать, но собирающих в своих сердцах, утробах и мышцах силу, которая однажды перевернет мир. Если надежда еще есть, ищи ее среди пролов!

Еще не дочитав до конца КНИГУ, он знал, какими словами должен был закончить ее Гольдштейн. Будущее принадлежит пролам. Но разве можно быть уверенным в том, что, когда настанет их время, построенный пролами мир не окажется столь же враждебным к нему, Уинстону Смиту, как и мир Партии? Не окажется, потому что мир этот хотя бы будет миром здравомыслия. Там, где есть равенство, там есть и здравомыслие. Это случится рано или поздно, но сила наконец преобразится в сознание. Пролы бессмертны, разве можно усомниться в этом, глядя на могучую фигуру, расхаживающую по двору? В конце концов они пробудятся. И пока это не произошло, пусть до пробуждения пролов придется ждать еще тысячу лет, они будут жить наперекор всем трудностям, как птицы, передавая друг другу жизненную силу, которой нет у Партии и которую она не способна убить.

– А ты помнишь, – проговорил он, – дрозда, который пел нам в тот первый день на опушке леса?

– Он пел не для нас, – возразила Юлия. – Он пел своего удовольствия ради. Впрочем, не так. Он просто пел.

Птицы поют, пролы поют… Партия не поет. По всему свету, в Лондоне и Нью-Йорке, в Африке и Бразилии, в таинственных землях, лежащих внутри рубежей, на улицах Парижа и Берлина, в деревнях бесконечной русской равнины, на базарах Китая и Японии – повсюду высится эта непобедимая фигура, чудовищная от работы и деторождения, трудящаяся от рождения и до смерти и при этом поющая. Однажды из ее могучей утробы должно выйти племя истинно разумных людей. Мы жили мертвыми, им принадлежит будущее. Но и мы можем поучаствовать в этом будущем, если будем хранить жизнь в разуме так, как поддерживали они жизнь в теле, и передавать друг другу тайную доктрину, утверждающую, что два плюс два равно четырем.

– Мы мертвы, – проговорил он.

– Да, мертвы, – послушно отозвалась Юлия.

– Мертвы вы, – согласился металлический голос за их спинами.

Их буквально отбросило друг от друга. Внутренности Уинстона мгновенно превратились в комок льда. Побелели даже радужки глаз Юлии, лицо ее пожелтело. Пятна румян, еще остававшиеся на щеках ее, как бы отделились от кожи.

– Мертвы вы, – повторил железный голос.

– Это из-за картинки, – выдохнула Юлия.

– Это из-за картинки, – повторил голос. – Оставайтесь там, где стоите. Не двигайтесь, пока не прикажут.

Началось, началось наконец! Они не могли сделать ничего другого, кроме как стоять, глядя друг другу в глаза. Бежать ради спасения жизни своей, выбраться из дома, пока еще не поздно, – подобная мысль даже не пришла им в головы. Невозможно не подчиниться исходящему из стены голосу. Раздался щелчок, сдвинулась с места какая-то задвижка, зазвенело разбившееся стекло. Картина упала на пол, открыв спрятанный за ней телескан.

– Теперь они могут видеть нас, – произнесла Юлия.

– Теперь мы можем видеть вас, – согласился голос. – Станьте посреди комнаты спиной к спине, руки за голову. Не прикасайтесь друг к другу.

Они не прикасались, но Уинстону казалось, что он чувствует, как трясет все тело Юлии. А может, это трясло его самого. Он еще мог приказать зубам, чтобы они не стучали, но колени совсем не поддавались его власти.

Снизу донесся топот марширующих ног. Топотали уже не только снаружи дома, но и внутри. Двор вдруг наполнился людьми. Что-то загремело по мостовой, женщина умолкла. Корыто проскрежетало, словно им запустили в стену; раздались возмущенные голоса, потом – крик боли.

– Дом окружен, – проговорил Уинстон.

– Дом окружен, – повторил голос.

Лязгнув зубами, Юлия произнесла:

– Кажется, нам пора прощаться.

– Действительно, вам пора прощаться, – согласился голос.

A затем его сменил другой – тонкий и культурный, который Уинстон как будто слышал раньше:

– Кстати говоря, пока мы не забыли, напомню: «Вот тебе свеча, чтобы в постель лечь, а за нею меч – тебе голову с плеч!»

За спиной Уинстона что-то рухнуло на постель. Уткнувшаяся в окно лестница разбила стекло, по ней уже грохотали сапоги. Комната мгновенно наполнилась крепкими мужчинами в черных мундирах, подкованных железом сапогах и с дубинками в руках.

Уинстон более не дрожал. Он не решался даже пошевелиться. Важно было одно: не двигаться, стоять смирно, не подавая им повода бить тебя! Напротив него остановился агент, человек с внушительной челюстью чемпиона по боксу. Казалось, что на лице его вместо рта было прорезано узкое отверстие; он задумчиво поигрывал рукояткой дубинки. Уинстон встретился с ним взглядом. Ощущение наготы человека, стоящего с заложенными за голову руками, не имеющего возможности прикрыть лицо и тело, было почти непереносимо. Агент выставил кончик белого языка, лизнул то место, где полагалось бы быть губам, и прошел дальше. Снова послышался громкий звон и шелест рассыпающегося стекла. Кто-то взял со стола стеклянное пресс-папье и вдребезги разбил его о камин.

Кусочек коралла, крошечный розовый обломок, похожий на сахарный розовый бутон из бисквитного торта, покатился по ковру. Какой он маленький, подумал Уинстон, каким маленьким он всегда был! Рядом послышался глухой вскрик и шум падения, кто-то ударил его по лодыжке так, что едва не сбил с ног. Один из агентов ударил Юлию в солнечное сплетение, отчего она перегнулась пополам, как лента карманной рулетки. Теперь она корчилась на полу от боли. Уинстон не смел повернуть голову даже на миллиметр, но посиневшее, ловящее ртом воздух лицо Юлии иногда попадало в его поле зрения. И даже охваченный ужасом, он как будто всем своим телом ощущал ее боль, мучительную боль, однако же не настолько жгучую, как ее желание восстановить дыхание. Он знал, какова эта боль… жуткая, тягостная, непереносимая… чтобы просто вытерпеть ее, надо было суметь вдохнуть. А потом двое агентов взяли Юлию под мышки и колени и как мешок вынесли из комнаты.