1984. Скотный двор — страница 48 из 67

Он отпустил Уинстона, слегка подтолкнув его к охране.

– В сто первую, – приказал он.

V

На каждом этапе своего заключения Уинстон знал, или так ему казалось, в какой части безоконного здания он находится. Возможно, сказывались легкие перепады в атмосферном давлении. Камеры, где его избивала охрана, были под землей. Комната, где его допрашивал О’Брайен, находилась под самой крышей. А сейчас он оказался на предельной глубине, глубже некуда.

Камера оказалась самой просторной из всех, где ему приходилось бывать. Из обстановки он заметил только два столика, покрытых зеленым сукном. Один стоял в паре метров от него, а другой подальше, у двери. Его привязали к креслу так туго, что он не мог пошевелить даже головой. Затылок был схвачен зажимом, и Уинстону приходилось смотреть прямо перед собой.

Вскоре открылась дверь и вошел О’Брайен.

– Ты как-то спросил меня, – сказал О’Брайен, – что в сто первой комнате. Я сказал, что ты уже знаешь ответ. Все его знают. В сто первой комнате – самое страшное на свете.

Дверь снова открылась. Вошел охранник, держа в руках что-то решетчатое, какую-то коробку или корзину. Он поставил ее на дальний столик. О’Брайен загораживал вид, и Уинстон не мог разглядеть, что внутри.

– Самое страшное на свете, – продолжил О’Брайен, – у каждого свое. Иногда это погребение заживо или сожжение, утопление или сажание на кол, и еще полсотни смертей. А бывает, что это какие-то тривиальные вещи, даже не смертельные.

Он шагнул в сторону, чтобы Уинстон смог лучше разглядеть, что на столе. Там стояла вытянутая металлическая клетка с ручкой сверху для переноски. На передней стенке крепилось нечто наподобие фехтовальной маски, причем вогнутой стороной наружу. И хотя до клетки было три-четыре метра, Уинстон рассмотрел, что она разделена на две продольные части. В каждой что-то шевелилось. Это были крысы.

– В твоем случае, – сказал О’Брайен, – самое страшное на свете – это крысы.

Едва увидев клетку, Уинстон ощутил непонятную дрожь предчувствия, безотчетный страх перед неведомым. Но только сейчас он вдруг понял назначение странной маски, приделанной спереди. Его внутренности словно растворились.

– Вы не сделаете этого! – выкрикнул он надтреснутым фальцетом. – Вы не станете, не станете! Это невозможно!

– Помнишь, – сказал О’Брайен, – тот момент паники в твоих снах? Ты на пороге тьмы, в ушах стоит рев. По другую сторону тьмы что-то ужасное. Ты понимал, что там, но не смел себе признаться. Там были крысы.

– О’Брайен! – сказал Уинстон, стараясь контролировать голос. – Вы знаете, в этом нет необходимости. Что вы хотите, чтобы я сделал?

О’Брайен не дал прямого ответа. Он заговорил в манере школьного учителя, как делал иногда. Взгляд его устремился вдаль, словно он обращался к аудитории за спиной Уинстона.

– Одной боли, – сказал он, – не всегда достаточно. Бывают случаи, когда человек выдержит любую боль, даже вплоть до смерти. Но у каждого есть что-то непереносимое – что-то, чего он не может видеть. Храбрость и трусость тут ни при чем. Если ты падаешь с высоты, хвататься за веревку – не трусость. Если ты вынырнул с большой глубины, жадно глотать воздух – не трусость. Это лишь инстинкт, который не искоренишь. Точно так же с крысами. Для тебя они непереносимы. Давление, которого тебе не вынести при всем желании. Ты сделаешь, что от тебя требуется.

– Но что это, что? Как я могу сделать то, чего не знаю?

О’Брайен взял клетку и перенес на столик поближе. Он аккуратно поставил ее на сукно. Уинстон слышал, как кровь гудит в ушах. Он чувствовал себя бесконечно одиноким. Он находился посреди бескрайней равнины, плоской пустоши, залитой солнцем, и все звуки доносились до него из далекой дали. А в паре метров от него стояла клетка с крысами. Крысы были огромными, в том возрасте, когда морда становится плоской и свирепой, а шерсть из серой делается бурой.

– Крыса, – сказал О’Брайен, все так же обращаясь к невидимой аудитории, – хоть и грызун, но плотоядный. Тебе это известно. Ты слышал, что бывает в бедных кварталах города. Есть улицы, где женщина не может оставить ребенка в доме даже на пять минут. Крысы тут же нападут. Им немного нужно времени, чтобы обглодать ребенка до костей. Они также атакуют больных и умирающих. У них поразительное чутье на беспомощных людей.

Крысы пронзительно завизжали. Уинстону показалось, что звуки доносятся издалека. Крысы злобно кидались на перегородку, пытаясь добраться друг до друга. Уинстон услышал глубокий стон отчаяния, который тоже, казалось, донесся издали.

О’Брайен поднял клетку и что-то на ней нажал. Раздался резкий щелчок. Уинстон безумным рывком попытался вскочить с кресла. Бесполезно; он был намертво привязан, включая голову. О’Брайен с клеткой приближался. До лица Уинстона оставалось меньше метра.

– Я нажал первый рычажок, – пояснил О’Брайен. – Устройство клетки тебе понятно. Маска обхватит тебе голову, не оставив выхода. Когда я нажму другой рычажок, дверца клетки поднимется. Эти голодные хищники вылетят, как пули. Ты видел, как прыгает крыса? Они наскочат тебе на лицо и сразу вцепятся в него. Иногда они первым делом выгрызают глаза. Иногда прорывают щеки и сжирают язык.

Клетка приближалась, надвигалась на него. Уинстон услышал прерывистый визг, доносившийся словно откуда-то сверху. Но он отчаянно боролся с паникой. Думать, думать, даже в последнюю долю секунды вся надежда – на мысль. Вдруг в нос ударил гнусный звериный запах. Рвотный спазм сдавил горло, и Уинстон едва не отключился. Все окуталось чернотой. На миг он обезумел, издав животный крик. Но он вынырнул из черноты, ухватившись за идею. Был один-единственный способ спастись. Надо поставить между собой и крысами другого человека, другое человеческое тело.

Окружность маски уже заслоняла все вокруг. Решетчатая дверца была в двух пядях от его лица. Крысы знали, что их ждет. Одна из них скакала на месте, другая – шелудивый старожил сточных канав – привстала, держась розовыми лапками за прутья и потягивая носом воздух. Уинстон видел усы и желтые зубы. Снова его захлестнула черная паника. Он был слеп, беспомощен, безумен.

– Такая казнь широко применялась в Императорском Китае, – сказал О’Брайен в своей наставительной манере.

Маска легла Уинстону на лицо. Проволока царапала щеки. Как вдруг – нет, это не было решением, лишь надеждой, слабым проблеском надежды. Пожалуй, уже поздно, слишком поздно. Но он внезапно понял, что во всем мире есть только один человек, на которого он мог переложить наказание, одно тело, которое он мог впихнуть между собой и крысами. И он неистово закричал, повторяя на все лады:

– Возьмите Джулию! Возьмите Джулию! Не меня! Джулию! Мне все равно, что вы с ней сделаете. Оторвите ей лицо, обдерите до костей. Не меня! Джулию! Не меня!

Он падал спиной в бездонные глубины, удаляясь от крыс. Он был по-прежнему привязан к креслу, но проваливался сквозь пол, сквозь стены здания, сквозь землю, сквозь океаны, сквозь атмосферу, в космическое пространство, в межзвездные бездны – все дальше, дальше, дальше от крыс. Между ними стояли световые годы, но О’Брайен все так же находился рядом с ним. А щека все так же ощущала холодное прикосновение проволоки. Через тьму, которая его окутала, он услышал еще один металлический щелчок и понял, что дверца клетки не открылась, а закрылась.

VI

«Под каштаном» было почти пусто. Косые лучи солнца падали на пыльные столешницы. Пятнадцать часов – затишье. Телеэкраны издавали отрывистую музыку.

Уинстон сидел в своем обычном углу, уставившись в пустой стакан. Периодически он поднимал глаза на большущее лицо, смотревшее на него с дальней стены. «БОЛЬШОЙ БРАТ СМОТРИТ ЗА ТОБОЙ» – гласила надпись. Сам по себе подошел официант и наполнил стакан джином «Победа», затем добавил несколько капель из другой бутылки с трубочкой сквозь пробку. Жидкий сахарин с ароматом гвоздики, фирменная добавка заведения.

Уинстон слушал телеэкран. Пока звучала только музыка, но в любой момент могли передать особые сводки Министерства мира. Новости с африканского фронта были крайне тревожными. Уинстон весь день переживал. Евразийская армия (Океания воевала с Евразией; Океания всегда воевала с Евразией) продвигалась к югу с пугающей быстротой. В полуденной сводке не назвали конкретного района боевых действий, но, по всей вероятности, бои шли уже в устье Конго. Браззавиль и Леопольдвиль оказались в опасности. Не нужно смотреть на карту, чтобы понять, что это значит. Дело не просто в потере Центральной Африки; впервые за всю войну угроза нависла над территорией самой Океании.

На него то накатывало, то отпускало бурное чувство – не то чтобы страх, а какое-то безотчетное возбуждение. Он перестал думать о войне. Он теперь не мог подолгу думать о чем-то одном. Он поднял стакан и залпом осушил. Джин, как всегда, отозвался дрожью и даже слабой тошнотой. Мерзкое пойло. Гвоздика с сахарином, и без того порядочная дрянь, не заглушали маслянистого запаха; но хуже всего, что вонь джина, не оставлявшая его ни днем ни ночью, неразрывно связывалась у него с вонью этих…

Он никогда не называл их, даже мысленно, и, насколько это удавалось, старался не вспоминать их облик. Нечто полусознательное – шорох у самого лица, запах, щекотавший ноздри. Джин подействовал, и он рыгнул сквозь синюшные губы. С тех пор как его выпустили, он располнел, и цвет лица восстановился – даже более чем. Черты лица огрубели, нос и скулы стали красными и шершавыми, даже лысина отливала густо-розовым. Снова сам по себе подошел официант и принес шахматную доску и свежий номер «Таймс», открытый на странице с шахматной задачей. Заметив, что стакан Уинстона пуст, он принес бутылку джина и наполнил его. Не надо было ничего заказывать. Здесь отлично знали его предпочтения. Его всегда ждали шахматная доска и столик в углу. И даже когда кафе было переполнено, он сидел в одиночестве, потому что никто не решался подсаживаться. Он пил и не считал выпитого. Время от времени ему вручали грязную бумажку и говорили, что это счет, но у него сложилось впечатление, что с него берут меньше, чем положено. Впрочем, даже если бы его обсчитывали, его это нисколько не заботило. Он теперь всегда был при деньгах. Ему даже сделали должность – синекуру – и платили больше, чем на прежнем месте.