1984. Скотный двор. Эссе — страница 25 из 36

Ничего знакомого не замечаете во фразе «никогда не мог найти ничего общего между математикой и политикой»? Это же в точности то, что говорят популярные католические проповедники, выражающие недоумение, когда какой-нибудь ученый высказывается по таким вопросам, как существование Бога или бессмертие души. Ученый, внушают нам, — это эксперт лишь в какой-то ограниченной сфере; с какой стати признавать ценность его мнения в любой другой? Подразумевается, что теология есть такое же точное научное знание, как, к примеру, химия, а священник — такой же эксперт, чьи заключения по определенным вопросам должны приниматься безоговорочно. В сущности, Свифт требует того же и для политика, но идет еще дальше, не признавая за ученым — будь то представитель «чистой» науки или исследователь ad hoc[7] — права считаться личностью, полезной даже в своей области. Если бы Свифт и не написал Третью часть «Путешествий Гулливера», из всего остального текста можно было бы заключить, что ему, подобно Толстому и Блейку, ненавистна сама идея изучения процессов, происходящих в Природе. «Разум», который так восхищает его в гуигнгнмах, отнюдь не означает способность делать логические выводы из наблюдаемых фактов. Хоть он нигде не декларирует этого открыто, из многих эпизодов следует, что для него это понятие означает здравый смысл — то есть признание очевидного и презрительное отношение ко всякого рода софизмам и абстракциям — либо полную бесстрастность и непредубежденность. В целом он считает, что мы уже знаем все, что знать необходимо, и просто неправильно используем свои знания. Медицина, к примеру, является наукой бесполезной, потому что, веди мы более естественный образ жизни, никаких болезней не существовало бы вовсе. В то же время Свифт — не проповедник «простой жизни» и не поклонник Благородного дикаря. Он благосклонно относится к цивилизации и ее благам. Он не только высоко ценит хорошие манеры, искусство беседы и даже познания в области литературы и истории, он также понимает, что сельское хозяйство, навигацию и архитектуру следует изучать и развивать для всеобщей пользы. Но его предполагаемая цель — неизменная, равнодушная к познанию цивилизация, то есть, в сущности, современный ему мир, немного более чистый, немного более разумный, без радикальных перемен и попыток проникнуть в неведомое. Более, чем можно было бы ожидать от человека, столь свободного от общепринятых заблуждений, он чтит прошлое, особенно классическую античность, и уверен, что современный человек резко деградировал за последнее столетие[8]. Оказавшись на острове чародеев, где можно по своему желанию вызывать духов умерших,

«…я попросил вызвать римский сенат в одной большой комнате и для сравнения с ним современный парламент в другой. Первый казался собранием героев и полубогов, второй — сборищем разносчиков, карманных воришек, грабителей и буянов».

Хотя в этой главе Части третьей Свифт подвергает сокрушительной критике достоверность официальной истории, критический дух покидает его, как только речь заходит о греках и римлянах. Он, разумеется, не обходит молчанием коррупцию, царившую в Римской империи, но испытывает какое-то безрассудное восхищение выдающимися фигурами античного мира.

«При виде Брута я проникся глубоким благоговением: в каждой черте его лица нетрудно было увидеть самую совершенную добродетель, величайшее бесстрастие и твердость духа, преданнейшую любовь к родине и благожелательность к людям. С большим удовольствием я убедился, что оба эти человека находятся в отличных отношениях друг с другом, и Цезарь откровенно признался мне, что величайшие подвиги, совершенные им в течение жизни, далеко не могут сравниться со славой того, кто отнял у него эту жизнь. Я удостоился чести вести долгую беседу с Брутом, в которой он между прочим сообщил мне, что его предок Юний, Сократ, Эпаминонд, Катон-младшии, сэр Томас Мор и он сам всегда находятся вместе — секстумвират, к которому вся история человечества не в состоянии прибавить седьмого члена».

Следует отметить, что из этих шестерых только один является христианином. Это важный момент. Сложив вместе пессимизм Свифта, его почитание прошлого, нелюбознательность и ужас, который он испытывает перед человеческим телом, получим мировоззрение, характерное для клириков-реакционеров, то есть людей, защищающих несправедливое устройство общества на том основании, что сколько-нибудь существенно улучшить этот мир невозможно, а посему значение имеет лишь «мир иной». Однако Свифт не проявляет никаких признаков того, что у него есть религиозные убеждения, по крайней мере, в общепринятом смысле этого понятия. Судя по всему, он сколько-нибудь серьезно не верит в жизнь после смерти, и его представления о добре связаны с республиканизмом, любовью к свободе, храбростью, «человеколюбием» (под которым он подразумевает общественную сознательность), «благоразумием» и иными языческими добродетелями. И это напоминает нам о другой стороне личности Свифта, плохо сочетающейся с его неверием в прогресс и огульной ненавистью к человечеству.

Начать с того, что временами он выступает с позиций «конструктивных» и даже «продвинутых». Допускаемая кое-где непоследовательность — почти знаковое свойство утопической литературы, и Свифт порой вставляет хвалебное слово в пассаж, призванный, казалось бы, быть чисто сатирическим. Так, свои мысли об образовании юношества он приписывает лилипутянам, взгляды которых на эту проблему почти совпадают со взглядами гуигнгнмов. У лилипутян также есть различные общественные и юридические установления (например, пенсионное обеспечение стариков, поощрение законопослушных граждан и наказание за нарушение законов), которые он приветствовал бы в своей стране. Где-то в середине этого эпизода Свифт вспоминает о своем сатирическом замысле и добавляет: «Описывая как эти, так и другие законы империи, я хочу предупредить читателя, что мое описание касается только исконных установлений страны, не имеющих ничего общего с современной испорченностью нравов, являющейся результатом глубокого вырождения»; но поскольку предполагается, что Лилипутия — это олицетворение Англии, а законы, о которых он говорит, в Англии никогда не имели аналогов, становится очевидным, что потребность выступить с конструктивным предложением просто оказалась для автора непреодолимой. Однако самым существенным вкладом Свифта в политическую мысль — в узком смысле этого понятия — является его критика, особенно в Части третьей, того, что теперь назвали бы тоталитаризмом. Он демонстрирует удивительно ясное предвидение наводненного шпионами «полицейского государства» с его бесконечной охотой на еретиков и судами над предателями — государства, где все это предназначено для нейтрализации общественного недовольства путем обращения его в военную истерию. И заметьте, Свифт выводит целое из малой части, поскольку современные ему слабые правительства еще не предоставляли тому готовых иллюстраций. Например, вспомним профессора Школы политических прожектеров, который показал Гулливеру огромный свод «инструкций для открытия противоправительственных заговоров», утверждая при этом, что тайные мысли людей следует распознавать, исследуя их экскременты,

«…ибо люди никогда не бывают так серьезны, глубокомысленны и сосредоточены, как в то время, когда они сидят на стульчаке, в чем он убедился на собственном опыте; в самом деле, когда, находясь в таком положении, он пробовал, просто в виде опыта, размышлять, каков наилучший способ убийства короля, то кал его приобретал зеленоватую окраску, и цвет его был совсем другой, когда он думал только поднять восстание или поджечь столицу».

Существует мнение, что образ этого профессора и его теория были подсказаны Свифту не таким уж — с высоты нашего опыта — удивительным или отвратительным фактом: на одном из незадолго до того случившихся государственных судебных процессов в качестве улики были представлены некие письма, найденные в отхожем месте. А чуть позже в той же главе мы словно бы попадаем в разгар политических чисток, впоследствии имевших место в России.

«…в королевстве Трибниа, называемом туземцами Лангден… большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных… Прежде всего они соглашаются и определяют промеж себя, кого из заподозренных лиц обвинить в заговоре; затем прилагаются все старания, чтобы захватить письма и бумаги таких лиц, а их собственников заковать в кандалы. Захваченные письма и бумаги передаются в руки специальных знатоков, больших искусников по части нахождения таинственного значения слов, слогов и букв… Если этот метод оказывается недостаточным, они руководствуются двумя другими, более действенными, известными между учеными под именем акростихов и анаграмм. Один из этих методов позволяет им расшифровать все инициалы, согласно их политическому смыслу. Так, N будет означать заговор; B — кавалерийский полк; L — флот на море… Пользуясь вторым методом, заключающимся в перестановке букв подозрительного письма, можно прочитать самые затаенные мысли и узнать самые сокровенные намерения недовольной партии. Например, если я в письме к другу говорю: “Наш брат Том нажил геморрой”, искусный дешифровальщик из этих самых букв прочитает фразу, что заговор открыт, надо сопротивляться и т. д. Это и есть анаграмматический метод».

Другие профессора этой школы придумывают упрощенные языки общения и специальные механические устройства, которые сами пишут книги, учат своих студентов, заставляя их съедать облатки, на которых записаны тексты уроков, или предлагают разом устранять индивидуальные особенности, отрезая часть мозга у одного человека и вживляя ее в голову другого. Есть нечто странно знакомое в атмосфере, описанной в этих главах, потому что сквозь всю эту нарочитую буффонаду пробивается ощущение, что одной из целей тоталитаризма является не просто заставить людей мыслить