В последние годы книжный рынок наводнили дешевые издания вроде «С Лапенковым 80 дней», «Три раза с Лапенковым» и «Глядя из диспансера». Выгодно от них отличается серьезный труд седьмой жены писателя Каменотесовой-Лапенковой «Тегга Лапенковия», труд, который отнял уже больше 30 лет (ц. на чёр. р. от 100 до 150 р.) Книга стала бестселлером № 1 и, несмотря на то что она была выпущена тиражом в 300 000 экземпляров, моментально исчезла с прилавков магазинов. Позволим себе небольшую выдержку из этой книги.
«Всякий раз, когда я бываю в музее-квартире Лапенкова, — пишет автор, — я с грустью смотрю на вещи, принадлежавшие нам и ставшие теперь народным достоянием. Выцветшие от времени простыни навевают воспоминания о невозвратных счастливых днях, о горестях, о борьбе. Сейчас молодежь, живущая в прекрасных условиях либерализированного строя, не способна по-настоящему оценить годы, когда человек с гордостью носил имя диссидента. Фильмы и книги, повествующие об этих временах, приобретают все более романтический облик, и не так уж много стариков помнят реальные условия жизни тех лет.
Несмотря на то что обстановка квартиры соответствует исторической правде, здесь все-таки присутствует определенный глянец. Наша жизнь встает перед моими глазами, словно это было только вчера. Я вижу своего мужа, сидящего на неубранной постели, с толстой книгой на коленях, а на ней лист белой бумаги с первыми строчками „Рамана“. Он всегда писал в таком положении, стола у нас не было. На кровати сидели приходившие друзья, на кровати мы устраивали немудреные трапезы. Изъеденный жучком шкаф, в котором содержались наши пожитки, портрет Боба Дилана на стене, старенький магнитофон — вот и все наше достояние. На стене же висит сетка с любимыми книгами, подальше от кровати, чтобы в них не забрались клопы, — и все же с кровати до нее можно дотянуться рукой. Вместо тусклой лампочки на заново побеленном потолке — лампа дневного света. Служитель музея оправдывает это непрекращающимся паломничеством иностранных туристов. Как сейчас вижу своего мужа в затертых вельветовых брюках, грязной майке и драных носках. Собираясь в гости, он надевал единственный костюм, который бережно хранился в шкафу до тех пор, пока его не сожрала моль. Из окна открывается прелестный вид на парк и старинную церковь, а раньше здесь был проходной двор, в грязи которого утопали машины. По-прежнему уборная отделена от нашей комнаты тонкой деревянной перегородкой (хоть и свежевыкрашенной). Соседи проходили туда через нашу комнату, к чему мы быстро привыкли, тем более, что по ним можно было проверять часы. Два слова о соседях. Спокон веку, еще до рождения Лапенкова, здесь жил милиционер с любовницей, бывший уголовник и старик старьевщик, собиравший по квартире мусор и сдававший его в утиль. Мой муж рассказывал, что начала этому он не упомнит: милиционер неустанно жил с одной и той же любовницей, уголовник считал себя бывшим, а старик варил купленную на вырученные деньги тухлую капусту и запивал ее политурой. Соседи также родились в этой квартире, здесь они выросли, состарились и умирали в запертых комнатах. По неделям гнили их трупы, но, привыкшие к вони, мы не скоро это замечали. Не хочу сгущать краски и говорить, что мы жили в крайней нищете. Не совсем, иногда, когда у нас заводились деньжата, мы покупали у мальчиков, ловивших рыбу в Обводном канале, так называемую кобзду, приглашали друзей и закатывали пир…»
«Владимир Борисович Лапенков всю жизнь страдал зубной болью. Желая избавиться от нее, он поочередно выдрал себе все зубы, но тогда у него стали болеть десны. Отчаявшись, он попытался отрезать себе голову, но сделал это так неудачно, что заболел и умер от заражения крови. Страна потеряла своего величайшего сына.
Ребята! Следите за своими зубами, своевременно посещайте врача, и вас не постигнет участь гения».
«В. Б. Лапенков не любил говорить о себе, он утверждал, что музыка его книг (по ошибке он называл свою прозу музыкой) сама скажет все, что нужно. Но как-то за кружкой водки он разоткровенничался и признался, что Александр Исаевич Солженицын однажды спас ему жизнь, прикрыв грудью от пули экстремиста, с возгласом: „Убейте меня, но Искусства вам не убить!“ Впрочем, Александр Исаич еще долго здравствовал, так как выстрел был холостой».
Из сборника «По следам Лапенкова», глава «Швейцары рассказывают…» (Гренландское изд-во «Чудовищная литература»)
Ла — пенков! Суперстар!
Открываем мемуар,
Ла — пенков! Сверхзвезда!
А там — вареная кобзда.
Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л
Если бы мальчику, неохотно вышедшему из-под прикрытия смеющейся листвы, сказали, что через несколько лет, таким же июльским вторником, он в обществе двух ревнивых подруг будет ехать к приятелю, чтобы говорить с ним об Эуригене, Тертуллиане, Клименте Александрийском, Лиутпранде Кремонском и Бернарде Клервосском, пересыпая свою речь цитатами из Прокла и Экклезиаста, то призрак самоосуществления, предложенный грядущими свидетелем, лишь пронзил бы его еще одним неясным импульсом боли, но мальчик, огороженный неоконченностью лета, погружал свой страх в плотно-зеленую дымь знакомства с сыростью рощи, где пряная одурь хвощей усиливала тошноту, соблазняла истомой безвременья, внесуществованья, пахучестью мягких ворсистых бугров меж деревьями, опутывала тишиной, но что-то (что именно?) отрывало его от вязкого зова земли, заставляло уйти, и выход из леса был схож с медленным постыдным раздеваньем, наполнявшим тревожно-острой беззащитностью каждую клеточку обнажаемого тела, а мальчик понял, что его вело, только когда сел за колченогий стол, покрытый грубой клеенкой, открыл толстую тетрадку и, пролистав несколько страниц, четким почерком написал:
«Глава первая
Стояла осень 1652 года. В лесах у реки Св. Лаврентия охотились трое друзей-французов…»
…Читать я не мог — болела голова, и, чтобы скоротать время, я стал сочинять про себя, чуть пожевывая разбитыми губами, всякую чепуху: стишки, названия ненаписанных произведений и т. д.
«Данилыч тянул виски „Белый Бокир“ и пел благим матом на известный мотив: „Ты меня не любишь, не жалеешь, Клава!..“»
Это из книги «Треск и суета партизанов». А вот еще книга: «Письма из города Кастратова» — дань эпистолярному жанру. Но лучшим моим произведением будет авантюрная повесть «Дромадер из дермантина» с множеством пикарескных отступлений. Начнется он посланием Великому Могнолу:
«Дорогой Могнол!
Посылаю тебе свои стихи. Будь так добр, пришли мне свой отзыв по адресу: Москва, радио, Тане Таракановой».
Вот эти стихи:
Гениальность — не порок, мой бог.
Самогонку пью как грог — продрог. (добавление Миши Тараканова)
А Спартак — не Пастернак, а так.
Ах, растак вас перетак! — бардак.
Пробовал еще что-нибудь сочинить, но все без толку — никто не приходил…
…Ищу себя на чердаке, в уборной, но там меня нет. Может быть, я сейчас краду у малышей игрушки — несколько вазочек для песка, совок, свистульку, еще что-то, — чтобы спрятать все на просеке, зарыв в песчаную почву под телеграфным столбом, а затем пометить на самодельной карте крестиком — «клад»? Пожалуй, это было позже. Тогда где же я?.. Память бессильна. Стены не расступаются, я сижу на кровати, глядя через оконное стекло на двор, лицо совсем никуда не годится, в виске хозяйничает огненная мошка. В животе заурчало, и желудок сжало как тюбик, выдавливая из него боль… Боль стала мостиком, я разогнулся и вышел на берег. На посиневшей, покрытой пупырышками коже выделялись жгуче-красные пятна — следы удара о воду. Алька поднял с земли мои сухие плавки и, вертя ими над головой, стал бегать вокруг и корчить гримасы. Ребята смеялись. «Ну, догони!..» Я бросился на него, но промахнулся, от бешенства слезы навернулись мне на глаза. «И не собираюсь. Сам отдашь».
«Фигушки!.. Великий зверолов остался без портков!»
«Дай ты ему!» — посоветовала мне Алькина младшая сестренка.
«Испугался? — крикнул Алька, которому уже наскучило, что его не догоняют. — Какой же ты индеец?»
Я наморщил лоб и процедил зло:
«Я не индеец».
«А кто же ты?»
Я еще больше нахмурился и кинул презрительно и гордо:
«Я — писатель, вот кто!»
За моей спиной пролился тихий смех. Я обернулся к женщине, закрывающей книгу.
— Подойди сюда, писатель.
Она все еще улыбалась и щурилась в стоячей колбе солнечного света. Я подошел, и мой взгляд приковали жаркие бьющиеся груди, еле сдерживаемые бледным купальником. Она чуть приподнялась, и груди, как кулаки боксера, обрушились мне на голову, целя в затылок и в висок…
…Я вновь обозреваю мусорные поля. Мусор-властелин. Он произрастает из грязи огромной ядовитой орхидеей, одуряющей и завораживающей… Что он высасывает из этой по-элиотовски трухлявой, бесплодной земли? Король мусор украшает себя коронами из ржавых консервных банок, на его груди — ордена-объедки, кусок дырявого толя — его мантия, скипетр — скрюченная железная балка. Говорить ли о троне — зеленом вонючем баке, готовом вместить в себя всю вселенную?
Генерал мусор командует строем обшарпанных петербургских домов. Мусор-любовник преподносит нам букеты из клочьев старых газет. Мусорные зефиры ласкают потных от игры в войну детишек с гнилыми палками вместо ружей.
«Эк куда хватил! А новые районы? А многоэтажные корпуса? А благоустроенные улицы? А повальное озеленение города?.. Ничего не желаешь видеть, кроме своей свалки!»
Что верно, то верно, отвечаю я сам себе, — смотрю на мир сквозь дырку прохудившегося ведра, слагаю гимны свалке, на которой живу. Розовые очки мои запотели, глаза в них еще больше слезятся.
Ну вот: только я собрался похулить благоустроенные районы намеком, что грязь, мол, заползает внутрь, как меня вовремя схватили за нечистую руку. Не блуди со скепсисом! Ну что ж, как говорится, виноват