Гоголь присел поближе к книжным полкам и стал с увлечением рассматривать богатую коллекцию хозяина. Здесь было, конечно, полное собрание Кишкина (в 16-ти томах), двухтомник Поршнева, пятитомник Тухлиной, а также сборник, в котором среди прочих были работы Самих…
— Ну-с, что скажете? — спросил Гоголь, видя, что маэстро закончил чтение.
— Бренно, — отозвался Гроболюбов, — бренно. Хотя, чтобы не быть несправедливым, должен и похвалить: весьма смешно, живой еврейский юмор, но легкость в мыслях, батенька, необыкновенная. Конечно, для дорожного чтения или, скажем, для публикации в какой-нибудь там «Красной Неве» это вполне… но вот, простите, тяги к извечным проблемам я что-то у вас не заметил. А главное, — тут он смешал пасьянс на столе, — культуры маловато-с. Признайтесь честно, известны ли вам Гуро, Миро, Маро, Мальро, Моруа? Ренэ, Ренан, Ренар, Ронсар, Ренуар?.. То-то и оно.
— Маэстро чересчур строг к начинающим, — вмешался Гробоедов, — хотя пожалеешь розгу, испортишь ребенка… Послушайте, — обратился он к Гроболюбову, — а не познакомить ли нам его с достопочтенным Аароном Моисеичем? Правда, ходят слухи, что старичок уже окончательно выжил из ума, но кое-кто утверждает, что бывают просветы…
— Так прощайте же, бесценный друг мой Николай Васильевич! — воскликнул он, впиваясь тому в щеку. — Не забывайте нас, помните, что здесь в любое время дня и ночи вы всегда рассчитываете найти жаркие любвеобильные объятия.
Гоголь привел в порядок свой костюм и, потирая щеку, направился к выходу, но на пороге остановился и спросил:
— Вы не могли бы дать мне на пару дней почитать маркиза де Сада?
Пасьянс был вновь разложен, он предвещал казенный дом и дальнюю дорогу.
— А Захер-Мазоха вам не нужно?..
Аарон Моисеевич Гульберг, дедушка русского искусства, приподнялся с дивана, набитого, по словам современников, волосом христианских младенцев, и положил рукопись на стол.
— Занятно пишете, — сказал он. — А что это у вас со щекой?
— Я был недавно у Гро… — начал Гоголь.
— Ну, ясно. Сам Василиск Гробоедов отметил вас печатью. Это признак особого расположения. Чем-то вы его покорили. Он довольно интересный поэт и вообще своеобразная личность. Повышенный эротизм, эрудиция. По ночам служит на кладбище сторожем, где обычно пишет стихи, да подхалтуривает еще вурдалаком. Обратили внимание, как он поцыкивает зубом во время беседы? Гроболюбов? О, тот полная ему противоположность. Его никто не посмеет назвать упырем. Он поэт, меценат, радикал, библиофил и слегка еще каннибал, некрофил. Я вижу, вы не сробели — будете долго жить. Но мы отвлеклись от темы. Мне импонирует ваш юношеский задор, здоровый нигилизм, юмор. Стиль повествования основан на пародии, это современно, свежо, почти изящно. Все это хорошо, но, на мой взгляд, сейчас слишком многие ударяются в нигилизм, в тотальное отрицание. Человечество само стремится к пропасти, и не надо его подталкивать. Когда корабль тонет, нужно спасать, а не разрушать.
— Насколько мне известно, при сильном шторме срубают мачты, — попробовал возразить Гоголь. — Нужно сначала искоренить зло…
— Не воображайте себя мессией! Нет ничего легче, чем судить да насмехаться. И вот еще что: есть в вашем произведении неприятный душок антисемитизма. Вы ополчаетесь против носителей истинных ценностей, и в этом ваша главная слабость. Мой призыв: спасать, спасать культуру! А у многих ли сейчас кроется цельный культурный багаж под поверхностной начитанностью? Я бы вам посоветовал встретиться с кем-нибудь из так называемой «кофейной» богемы. Уверен, что там вы найдете себе единомышленников…
Он снял со стола салфетку и стал повязывать ее вокруг шеи.
— Вы собираетесь ужинать? — спросил Гоголь, но тут же понял свою ошибку: взгляд почтенного старца стал радостно-бессмысленным, он загугукал, выдувая ртом пузыри, а из ноздрей его показались визитные карточки детства…
К вечеру жара спала и асфальтовые реки вернулись в свои берега. Небезызвестный ресторан понемногу наполнялся завсегдатаями. Барменша Фира до блеска вылизала пол от вчерашней блевотины. Ударный батальон поэтов и их прихвостней, известный под названием «Банды в бегах», то появлялся, то исчезал, курсируя между пятью или десятью злачными точками единовременно. Провокатор Свойский в одиночестве сидел за столиком и пил свое пиво, доливая бормотуху по вкусу. Когда Гоголь подошел к ресторану, путь ему преградило миловидное существо, не то чтобы неопределенного пола, скорее слишком уж предопределенного.
— Здорово, красавчик! Новенький?..
Гоголь хотел пройти, не ответив, но швейцар Альберт по кличке Гедонист остановил его, сказав: «Только с дамой!»
Существо обняло нашего героя за талию, и они вошли в холл.
— Вы знаете, — сказал Гоголь, — я несколько боюсь за вас. Солнечные лучи уже потеряли свою силу, а туберкулезные палочки — страшно живучие бестии.
И кашлянул в платок. Оставшись один, он сел за столик и заказал чашку кофе.
— Ну что, брат «азохенвей», — крикнул ему провокатор Свойский, — тоже небось щелкоперишь?..
В холле между тем становилось людно. Народ был все больше нецеремонный, люди свои. Бороденко ставил Мозглячному банки, Толик Маркузе собирал подписи к петиции о расширении сексуальных свобод и продавал лотерейные билеты. Василий Лазурный штопал шерстяные носки и доказывал популярному миму Присоскину, что сущность предшествует существованию. Тот только качал головой.
Но главных посетителей пока еще не было. Впрочем, уже явилась отъявленная меценатка Лидия Марципановна Эмбарго по кличке Ледышка с целым выводком лесбиянок. К Гоголю подлетел Серж Икаров и, называя его просто Гогой, знакомил с завсегдатаями. Фира разносила горячительные коктейли, и атмосфера разгуливалась.
— Это, — говорил Серж, — Игорь Мосластый, совершивший кругосветное путешествие в инвалидной коляске, отличный спортсмен и поэт-стоматолог. Это наша старейшая приятельница, Валькирия Артюховна Конкорд-Ябленко, известная своими непечатными произведениями и выражениями. А вот этот — чужой. Американец Бен Джинсон. Черт его знает, чего ему здесь нужно?! Да ты сам-то откуда?..
Американец не был шпионом, его интерес правильнее было бы определить как научно-зоологический, кроме того, он ждал свою подругу. «Существо» безуспешно пыталось к нему подладиться и с горя отдалось драматургу Крокодайлову. «Опять Крокодайлов», — подумало бы оно, если бы умело думать. Разговоры вокруг становились все оживленнее, и провокатор Свойский то и дело уходил звонить по телефону.
— Не понимаю я одесского юмора, — говорили справа, — ну что это такое: «Скажите, вы не видели Мойши? Нет, и Мойши я тоже не видел». Ну что тут смешного?
— Экзерсис, экзистенциализм, — говорили слева, — экзекуция, экзема…
«Банда в бегах» при очередном своем появлении заносила кого-нибудь из «великих», то это был поэт Кривохарков, то Передрищенко, прозванный за религиозность Дристосом.
Гоголь, как лицо незнакомое, заинтересовал многих: к нему подсели художник Рюрик Долгополов (натурщица — Наташа Доброхотова) и скульптор Иван Стабильный (натурщица — Вротбер, в девичестве Рвоткина).
— Хороший ты парень, Гога! Только вот пьешь мало.
Атмосфера все более разголялась. Лидия Марципановна писала автопортрет «Нагая пастушка», Кривохарков, завернутый в плащаницу, читал мистические стихи. Ельян Паскудный, худрук балетной школы мясокомбината, подзуживал своего приятеля Демьяна Синюшного выступить с ответными стихами. Но Синюшный, талантливый поэт-грузчик, не хотел читать, он пил огнедышащие напитки и бормотал, ударяя по столику кулачищами: «Рассея! Рассея!», словно та была шаловливой собачкой, не желавшей отдать ему колбасу.
— Ну, и как Гробоедов? — спрашивал у Гоголя Стабильный. — Все вурдалачит?
— Восстань, восстань, Христова рать, — модным голосом читал Кривохарков, — чьих сыновей не сосчитать…
— И Гроболюбов ничего не сказал? Уж он-то разобрал бы нас по косточкам…
— О, это мой последний «стриптих» «Подмывающиеся наяды»…
— А вот еще один одесский анекдот…
— Рассея! Рассе-е-я!..
— Ну что вы, это французские панталоны, других я не ношу…
— Демография Духа!!!
— Вот так всегда, не успеешь войти в экстаз…
— И с хоругвью идут на Божий Страшный суд…
— Конечно, их сосут. Мне папа прислал из Финляндии…
В конце концов призывы Паскудного нашли отклик в сердце его друга.
— О, эти «шведки», — начал тот свою ответную поэму, но был до того пьян, что мог говорить только верлибром, — как вы сексапильны! Когда я трону вас руками, поглажу пальцем, весь я возбуждаюсь… Я весь желанием горю… И наконец беру вас крепко-крепко…
Затем он прочел поэму о плоскогубцах в том же духе и кончил мадригалом, посвященным всем прочим слесарным инструментам.
— Грядет тот род ночной из дочерей Ваала… — не сдавался Кривохарков.
Ресторанное действо переходило в стремительное крещендо: кто пел, кто смеялся безумным смехом. Наташа Доброхотова восхитила всех настольным канканом, но не смогла долго продолжать ввиду преждевременно начавшихся родов. Провокатор Свойский, доломав телефон, решил побрататься с американцем, предложил ему обменяться адресами, брюками и документами.
— Свой я, — внушал ему Свойский, — свой! Я одинок. Мне очень плохо. Мне никто не верит. И ты мне не веришь. А ведь и у меня было детство. Я тоже хотел стать путешественником, космонавтом, писателем. Знаешь, что это?.. Это мои сопли. А почему они здесь? Потому что мне очень хреново, и я исповедуюсь. А почему я тебе исповедуюсь? Не знаешь? Эх ты, а еще американец!.. И я тоже не знаю… Вот мы здесь, — продолжал Свойский, указывая на себя, Джинсона и Гоголя, — представители трех великих наций: американец, русский и еврей. Понимаем мы друг друга? Не понимаем. Что мы друг другу? Что тебе русский? Что мне еврей? Ты приехал, посмотрел, потом уедешь в свои Штаты и забудешь нас, может, только спросишь себя: кто там у нас кому еще глотку перегрыз? Ты ведь ученый, тебе все интересно: и человек, и обезьянища… А может, когда-нибудь ты скажешь своим детям: жил там, ребята, Свойский такой… И был он, быть может, говно говном, но и он умел плакать…