20 писем к другу. Последнее интервью дочери Сталина — страница 18 из 41

ев мальчика. Это было в один из его редких приездов после войны в обезлюдевшее, неузнаваемо тихое Зубалово, где жили тогда всего лишь мой сын и две няни — его и моя, уже старая и больная. Я заканчивала последний курс университета и жила в Москве, а мальчик рос под «моей» традиционной сосной и под опекой двух нежных старух. Отец поиграл с ним полчасика, побродил вокруг дома (вернее — обежал вокруг него, потому что ходил он до последнего дня быстрой, легкой походкой) и уехал. Я осталась «переживать» и «переваривать» происшедшее — я была на седьмом небе. При его лаконичности, слова: «Сынок у тебя — хорош! Глаза хорошие у него», — равнялись длинной хвалебной оде в устах другого человека. Я поняла, что плохо понимала жизнь, полную неожиданностей. Отец видел Оську еще раза два — последний раз за четыре месяца до смерти, когда малышу было семь лет и он уже ходил в школу. «Какие вдумчивые глаза! — сказал отец. — Умный мальчик!» И опять я была счастлива.

Странно, что и Оська запомнил, очевидно, эту последнюю встречу и сохранил в памяти ощущение сердечного контакта, возникшего между ним и дедом. При всей аполитичности его юного ума, типичной для современной молодежи, он должен был ненавидеть все, связанное с «культом личности», весь круг явлений, приписываемых одному человеку, и самого этого человека. Да, он ненавидит этот круг явлений — но он их не связал в своей душе с именем своего деда. Портрет деда он поставил на своем письменном столе. Так он стоит вот уже несколько лет. Я не вмешиваюсь в его привязанности и не контролирую его чувств. Детям надо больше доверять. И снова я вижу, что я плохо еще понимаю жизнь, полную неожиданностей… Так вот, сыну моему уже восемнадцать лет, он окончил школу, и из всех возможных профессий выбрал себе самую человечную — врача. Я рада, я безумно рада, что он решил так. Я так рада, что даже боюсь показывать ему это, — как бы он не передумал. Он красивый, ласковый, мягкий мальчик. Дочь моя носится тут по лесу со своей подружкой, — они обе по недоразумению родились девчонками: из них Бог должен был бы создать пару близнецов-мальчишек. Они лазают по деревьям, по заборам, гоняют на велосипедах, купаются в речке, спят ночью в палатке возле дома, дрессируют собак и кошек, играют в баскетбол.

Мои дети не знают (и не надо им знать!), как я наслаждаюсь жизнью возле них, как они воспитывают меня, а не я их… Сколько для меня упоения в том, что и они растут в том же лесу, где неподалеку выросла и я, дышат тем же воздухом с тех же цветных лугов и полянок и, быть может, как и я, на всю жизнь потом сохранят память вот об этой Жуковке с окрестностями, как образ родной земли. А вот моя Катя, несмотря на то, что мой отец очень любил ее отца (как и всех Ждановых), не вызвала в нем каких-либо особо нежных чувств. Видел он ее всего раз. Ей было года два с половиной, такая забавная, краснощекая кнопка с большими темными, как вишни, глазами. Он рассмеялся, увидев ее, и потом смеялся весь вечер. Это было 8 ноября 1952 года, в двадцатилетие маминой смерти. Мы не говорили ни слова об этой годовщине, и я даже не знаю, вспомнил ли отец эту дату. Но я не могла ее забыть. Я взяла в этот день своих детей и поехала к нему на дачу (хотя это было нелегко осуществить, так как в последние годы было уже трудно договариваться с ним о встрече). Это был предпоследний раз, когда я видела его до смерти, — за четыре месяца до нее. Кажется, он был доволен вечером и нашим визитом. Как водится, мы сидели за столом, уставленным всякими вкусными вещами, — свежими овощами, фруктами, орехами. Было хорошее грузинское вино, настоящее, деревенское, — его привозили только для отца последние годы, — он знал в нем толк, потягивал крошечными рюмками. Но, хотя бы он и не сделал ни одного глотка, вино должно было присутствовать на столе в большом выборе, — всегда стояла целая батарея бутылок. И, хотя он ел совсем мало, что-то ковырял и отщипывал по крошкам, но стол должен был быть уставлен едой. Таково было правило. Дети полакомились вдоволь фруктами, и он был доволен. Он любил, чтобы ели другие, а сам мог сидеть просто так. Почему я вдруг вспоминаю именно этот вечер? Потому что это был вообще единственный раз, когда я была вместе с отцом и своими двумя детьми. Было славно, он угощал детей вином — кавказская привычка, — они не отказывались, не капризничали, вели себя вполне хорошо, и все были довольны. Хотел ли он, чтобы мы были вместе? Было ли ему приятно с нами? Вероятно. Но он устал под конец. Он привык к свободному одиночеству. Мы уже были так разобщены с ним жизнью за последние двадцать лет, что было бы невозможно соединить нас в какое-то общее существование, в какую-то видимость семьи, одного дома, — даже если бы на то было обоюдное желание. Да его и не было… А вечер запомнили мы все — даже мои дети. Вот мы сидим сейчас на нашей маленькой веранде.

Сын мой зубрит физику, дочь читает научно-фантастический роман, кот Мишка мурлыкает рядом. Жарко. Тихо. Лес вокруг весь гудит от пчел и ос, доцветает липа. Стоит тихая, размаривающая жара. Природа вокруг спокойна, прекрасна, совершенна. Она совершает свой обычный круг, невзирая ни на что, ни на кого. Господи, как прекрасен мир Твой и как совершенен — каждая травиночка, каждый цветок и листок! И Ты все еще продолжаешь укреплять и поддерживать человека в этом страшном, обезумевшем скопище, где лишь природа, вечная и могучая, дает ему силы и утешение, равновесие духа и гармонию. Только совсем уже оставленные, проклятые Богом могут посягать на величие и красоту мира, могут думать об уничтожении всего, что цветет, растет и радуется жизни вокруг. Как страшно, что таких безумцев много. Как страшен, как несправедлив самый тот факт, что безумцы предполагают какую-то «цель», ради которой они считают возможным разрушать жизнь — свою ли, чужую ли, пусть самого далекого, незнакомого народа, — но кощунственно уже самое намерение разрушить ее ради чего-то… Ради чего? Убогая, босая, немытая, неграмотная крестьянка в любой стране знает, что этого нельзя, что это недопустимо. Цивилизованные люди считают, что можно. Люди, называющие себя марксистами — коммунисты Китая, — считают, что это не только можно, но и должно.

В мире накопилось столько же безумия, зла, злой воли, сколько и прогресса, ума, знаний, человечности, дружбы. И то и другое — на чаше весов. На этом адском равновесии живем мы все, наши дети, наше поколение, наш век. Надо, чтобы все верили в могущество добра и доброй воли. Я думаю, что сейчас, в наше время, вера в Бога — это и есть вера в добро и в то, что оно могущественнее зла, что оно рано или поздно восторжествует, что оно победит. Различия вероисповеданий не имеют значения в сегодняшнем мире, в котором люди интеллекта уже научились понимать друг друга, минуя границы стран и континентов, языков и рас. Все догматические различия религий сейчас теряют свое значение. Сейчас люди скорее разделяются на тех, для кого существует Бог, и на тех, для кого вообще существование Бога не нужно. Когда мне стало 35 лет, уже кое-что пережив и повидав, с детства приучаемая обществом и семьей к материализму и атеизму, я все же приняла сторону тех, для кого немыслимо жить без Бога. И я счастлива, что это со мною произошло.

7

Опять я возвращаюсь назад, в наш прежний многолюдный, веселый дом. Опять я хочу вспоминать тех прелестных людей, которые связаны навсегда в моей памяти с теми днями. Так приятно, роясь в памяти, разыскивать там крупицы приветливого, милого. Я уже начинала говорить о Грузии, но остановилась, бросила все, потому что вдруг почувствовала, что сил не хватает, что сердце не выдержит. Без конца я все рассказываю и рассказываю тебе о прекрасных людях, которые погибли ни за что… Погоди, еще много будет сказано. Еще я только начинаю. Кто же виноват, что иных рассказов я не могу для тебя выдумать?… Я хочу рассказать об Александре Семеновиче Сванидзе, брате первой жены отца. Его партийная кличка была «Алеша» (он был одним из старейших грузинских большевиков, почти ровесник отца, — на три года моложе), и поэтому его все звали Алеша, а мы, дети, — «дядя Алеша». Он и его жена Мария Анисимовна были, благодаря маме, очень близкими людьми нашей семьи, а также всех маминых родных. Это были замечательные люди. Дядя Алеша был красивый грузин сванского типа — невысокий, плотный блондин с голубыми глазами и тонким носом с горбинкой. Одевался он всегда очень хорошо, даже с некоторым щегольством. Грузины очень чувствительны к внешней форме и умеют соблюдать ее во всем, непринужденно и грациозно. Марксистские убеждения не мешают им в этом нисколько. А дядя Алеша был старый марксист, с европейским образованием. Еще до революции он учился на средства партии в университете в Иене, в Германии, знал западные языки и восточные; он прекрасно знал историю, экономику и особенно — финансовое дело. Первая мировая война застала его в Германии, и он сразу был интернирован. А после революции его отпустили, и, вернувшись в Грузию, он стал ее первым наркомфином, а также членом ЦК. Там он вскоре женился на Марии Анисимовне, дочери богатых родителей, окончившей Высшие женские курсы в Петербурге и консерваторию в Грузии и певшей в тифлисской опере. Тетя Маруся была очень хороша собой. Она принадлежала к богатой еврейской семье по фамилии Корона, вышедшей из Испании. А похожа лицом она была скорее всего на славянку: правильный овал лица, коротенький вздернутый нос, нежнейший бело-розовый цвет лица и огромные васильковые глаза. Она была крупная, веселая, нарядная женщина, благоухавшая хорошими духами. Они были чудесной парой, оба яркие, красивые, всех очаровывавшие. Тебе не странно, что я все время говорю обо всех «красивый», «красивая»?.. Может быть, тебе покажется, что выдумываю? Нет, правда! Это был какой-то век, когда все были красивые. Посмотри на лица старых русских революционеров — выразительные глаза, высокие, умные лбы, твердые губы; в лицах не было ни скепсиса, ни сомнений, ни злобы…

Чисто политической, партийной карьеры у дяди Алеши не получилось (не знаю, желал ли он ее), и он посвятил себя целиком финансам. Вскоре его послали за границу, он жил с семьей то в Берлине (еще дофашистском), то в Женеве, то в Лондоне. Последние годы (до 1937) он работал в Москве, во Внешторгбанке, его директором или управляющим. Именно в это время — и еще при маме — я часто видела его и тетю Марусю у нас в доме. Наверное, и мама их любила; во всяком случае, они оба любили маму. Они были намного старше, чем она, и относились очень нежно к ней и к нам, ее детям. Тетя Маруся всегда старалась как-то скрасить мамино скромнейшее существование и всегда привозила ей, а также и нам что-нибудь из Берлина. Они оба были европейцами в самом лучшем смысле этого слова. Когда я вижу теперь узкий, мелкий, какой-то мещанский национализм грузин, эту их бестактную манеру говорить по-грузински при тех, кто не понимает этого языка, стремление все свое выхвалять, а все прочее ругать, — я думаю: Боже! Как были далеки люди от этого в то время! Как мало придавали значения этому проклятому «национальному вопросу»! И какая дружба, какое доверие связывало людей между собой — разве люди заняты были постройкой дач, приобретением машин, мебели?… Тетя Маруся получила хорошее экономическое образование на Высших женских курсах, и когда она с мужем уехала за границу, а потом они стали жить в Москве, она была великолепной помощницей Але