200 километров до суда... Четыре повести — страница 24 из 55

«Глупости! Все это не имеет значения», — твердо сказала она себе, снова закрывая глаза.

8

Среди ночи ее разбудил лай собак под окнами и какой-то отрывистый, гортанный голос, словно кто-то отдавал воинские команды.

Не успела она что-либо сообразить, как двери содрогнулись под ударами. Пока Таня искала и надевала в темноте халат, кто-то уже кулачищами садил по оконному переплету.

Не зная, куда спешить, в сени или к окну, Таня бросилась к окну, с силой толкнула наружу примерзшую форточку.

— Кто здесь? — крикнула она в морозную ночь.

— Это я, Антонов, — сказал под окном мужской голос. — Если не передумали, можно ехать в Белый Мыс.

— Хорошо, а когда? — спросила она.

— Сейчас. Я вам кухлянку и торбаса принес.

— Сейчас? — удивилась она, высовывая в форточку голову.

Под окном, освещенный луной, стоял председатель колхоза, держа в руках большой узел. У сарая лежали на снегу запряженные в нарты собаки, на нартах сидел человек в меховой одежде.

— Если ехать, то сейчас, — сказал Антонов. — Иначе получается, что у меня два дня свободных упряжек не будет, а Тымкилен передал, что не скоро явится.

— Да, да, я поеду, — торопливо согласилась Таня. — Подождите, я оденусь.

Она включила свет, оделась, впустила в дом Антонова. Пока натягивала на себя торбаса и кухлянку, которые принес Антонов, пока заталкивала в портфель синюю папку и кое-что из еды, он говорил:

— Считайте, вам повезло. Арэ с неделю в Белом Мысе пробудет, так что с ним и назад вернетесь. Чудаковатый старик. Ночью ни с того, ни с сего надумал ехать, будит меня, давай, говорит, бумагу с печатью, что я не сам, мол, по себе туда еду, а как представитель колхоза обменяться опытом. Пришлось подчиниться.

— А кто такой ваш Арэ? — спросила Таня.

— Художник.

— Художник? — не поверила она.

— Косторез. А в Белом Мысе его сын живет, тоже косторез. Там, говорят, косторезную мастерскую при колхозе организовали, вот он решил у нас такую же создать. Оказывается, людям среди ночи полезные мысли приходят, — закончил он, усмехаясь.

— Я готова, — сказала Таня, беря пухлый портфель.

Вскоре собаки вынесли нарты за поселок, скатились к океану и рысцой затрусили по неровному льду, покрытому сверху шершавой снежной коркой. Арэ сидел на передке нарт, спиной к Тане, поджав под себя одну ногу и свесив к земле другую, а Таня — сзади, на крошечном, узком пятачке, покрытом оленьей шкурой.

Оказалось, что ехать на нартах чертовски неудобно. Таня все время вертелась, не зная, как ей лучше пристроиться. То держала ноги на весу, но ноги быстро уставали и чиркали по снегу, то становилась на колени, но ноги мгновенно затекали, то прилаживалась боком, то пыталась поставить ногу на полоз, но нога срывалась, скользила по снегу, притормаживала нарты. Мешала еще и оленья кухлянка, надетая поверх телогрейки и ватных брюк, — в таком одеянии она еле поворачивалась. А Арэ как сел при выезде со двора, так и сидел неподвижно, не меняя положения и не оглядываясь на Таню.

Они ехали уже часа три, не сказав за это время друг другу ни слова. Изредка Арэ покрикивал на собак: издавал какие-то гортанные, короткие звуки. Тогда собаки или принимались бежать быстрее, или сворачивали в сторону, объезжая встречные торосы, или, взяв в галоп, перемахивали через узкие трещины, в которых слегка дымилась черная вода, и тогда нарты отчаянно скрежетали о рваные кромки трещин, выжигая полозьями сыпучие горсти искр.

Время подбиралось к утру. Мороз закручивал покрепче. Луна скатилась с середины неба к краю, но светила так же зелено и ярко, как прежде. Звезды, разбросанные вверху плотными и редкими косяками, тоже были яркие, огромные. Они чуть приметно подрагивали, будто дышали, выбрасывая из себя при каждом выдохе зеленоватые, лучистые пучки света. Этот звездный свет, смешанный с более сильным светом луны, заливал весь пустынный, морозный простор зеленовато-серебряным пламенем.

Нигде — ни в небе, ни в воздухе, ни на земле — не было и крупицы разлившейся черноты, все обливало трепещущее серебристо-зеленое полыхание звезд и луны. Справа, там, где высился берег, зеленым стеклом отсвечивали взгроможденные друг на друга льдины. Они не таяли годами и годами лежали, завалив берег своей многотонной, бесформенной массой, не позволяя даже в летнюю пору оттаявшему океану коснуться волной оттаявшей земли. Слева и впереди, насколько хватало глаз, простирался упрятанный под зеленоватый лед океан, вспученный высокими торосами и продырявленный трещинами.

Однообразный ночной пейзаж тянулся уже несколько часов, и Тане стало жутковато от езды среди бесконечного льда, в промерзлой зеленой тишине, нарушаемой лишь тяжелым дыханием собак и гортанными вскриками старика.

Старик не обращал на нее ни малейшего внимания, точно за его спиной пустое место. Она все ждала, что он заговорит с нею или затянет песню, ту бесконечную и тягучую песню, которую, по слухам, часами поют каюры. Но старик, должно быть, не был расположен ни петь, ни разговаривать. Тогда Таня решила первой нарушить молчание.

— Дедушка, вы давно в Светлом живете? — крикнула она ему и тронула за плечо.

Он повернулся к ней всем корпусом, так, что она близко увидела его высохшее, морщинистое лицо, покрытое колючками инея, и что-то не спеша, гортанно ответил, показывая желтые, прокуренные зубы.

— Не понимаю! — крикнула она еще громче, думая, что малахай мешает ему слышать ее. Потом громко спросила. — Много мы уже проехали?

Старик часто замотал головой и снова произнес какие-то непонятные гортанные слова.

«Он меня тоже не понимает», — догадалась Таня. И прокричала ему:

— Вы не понимаете по-русски, а я — по-чукотски!

Старик опять что-то прогортанил, но теперь, установив причину его долгого молчания, Таня повеселела и сказала, махнув перед собой рукой:

— Ладно, дедушка, поехали!

Старик проследил глазами за взмахом ее руки, что-то пробормотал, потом легко спрыгнул с нарт и побежал рядом с собаками.

«Надо и мне размяться, совсем ноги занемели», — подумала Таня.

Она подождала, пока старик сядет на нарты, и спрыгнула на лед. Однако, пробежав первые десятки шагов, начала задыхаться и отставать от упряжки. То ли собаки быстрее понесли облегченные нарты, то ли ей просто казалось, что раньше они медленней бежали, но она с трудом догнала нарты и повалилась на них. У нее долго стучало в висках и взмокла спина от такой пробежки.

Постепенно зеленый свет стал пропадать, пока совсем не растворился. Звезды погасли, небо поблекло — начался грязновато-серый день. На востоке прорезалось солнце — выцветший желтоватый кружочек, заволоченный плотной дымкой. Солнце было чахлое, какое-то безжизненное, и луна, по-прежнему висевшая вверху, казалась более правомочной хозяйкой неба. На какое-то время стало совсем светло — и снег, и лед, и сопки вдалеке сделались ослепительно-белыми. Но так длилось всего минут десять. Вскоре солнце провалилось за горизонт, и белый день начал торопливо погружаться в сумерки.

Когда снова высыпали звезды, старик остановил у тороса упряжку и стал кормить собак. Он бросал им куски мяса, и они, рыча и огрызаясь, жадно заглатывали их, не успевая прожевывать. Потом старик порылся в нерпичьем мешке, достал пачку галет, надорвал обертку и, протянув пачку Тане, что-то коротко и глуховато сказал.

— Спасибо, я не хочу есть, — ответила Таня, рукой отстраняя от себя пачку, потому что ей в самом деле не хотелось есть.

Старик недовольно покачал головой и снова что-то проговорил. Возможно, он сказал: «Нехорошо, русская девушка, брезговать угощением старого чукчи», — возможно, укорил ее: «Зря не хочешь, мороз у человека силу забирает, а еда крепость дает», — возможно, просто решил: «Не хочешь, не надо». Сам же он вытряхнул на рукавицу из пачки две галетины. Одну разломил и положил в рот, другую бросил собаке. Бурая, коротконогая лайка нехотя обнюхала галетину, лизнула ее и отвернула морду. Старик сердито пнул собаку ногой, поднял галетину, обтер об кухлянку и положил назад в пачку.

«Экономный дед!» — брезгливо поморщилась Таня.

Дав собакам немного передохнуть, старик погнал их дальше. Снова потянулась та же дорога по шершавому льду под луной и звездами.

Когда свернули с океана в тундру, ехать стало труднее. Пошли глубокие овраги. То и дело приходилось спрыгивать с нарт и помогать собакам втаскивать их на гребень откоса. За каких-нибудь два часа такой езды Таня совсем измоталась. Руки ее часто срывались с нарт, и она скатывалась на дно снежных рытвин. Тогда старик останавливал нарты и ждал, пока она выберется наверх. У нее сразу разболелись все мышцы. При каждом шаге или повороте головы тело простреливала острая боль.

А овраги, как назло, тянулись и тянулись. Нарты застревали в сугробах, собаки выдыхались. Старик больше не садился на нарты и даже на ровных местах тянул их вместе с собаками. Таня тоже бежала за стариком, обливаясь потом, и чувствовала, что еще немного, еще несколько минут, и она рухнет на снег и больше не поднимется.

Избушка выросла перед ними неожиданно, похожая на белый сугроб. Видно, в ней давно никто не бывал, так как вся она по самую трубу была завалена снегом. Старик быстро раскидал от дверей снег, и они зашли как бы в темную пещеру. Зажгли свечу. Пламя осветило стены, обросшие морозным пушком, черную «буржуйку» с прогоревшей на стыке трубой и два пыльных деревянных топчана. В сенях лежала куча угля и хворост на растопку. Старик сразу же внес в комнату охапку хвороста и принялся ломать о колено сухие ветки, закладывать их в печку.

Таня понимала, что надо помочь старику развести огонь, натопить снега, вскипятить чай, разогреть консервы, но у нее не было ни сил, ни желания что-то делать.

«Сейчас… — подумала она, садясь на топчан. — Только отдохну минутку».

Она прилегла на топчане, а в следующую минуту уже крепко спала.

Она слышала, как ее тормошат за плечи, и никак не могла проснуться. Наконец открыла глаза и приподнялась, все еще не понимая, чего от нее хотят, и чувствуя, что задыхается от жары. Рядом стоял старик — без кухлянки, без малахая, в облезлой безрукавке, с черным, высохшим лицом, с голым черепом, худой и страшный.