— Бабушка, а правда, что из всех ваших детей у моего папы был самый красивый почерк?
Старушка помолчала с минуту, словно человек, который из медленно движущейся повозки вывалился на обочину и теперь приходит в себя, отвлекаясь от предыдущих мыслей и настраиваясь на новые.
— У твоего отца, говоришь?
— Да.
— У отца твоего и сейчас дивный почерк, но самый что ни на есть красивый — ну чисто бисер нанизанный! — это у твоей тети Луйзи. Ведь ты видел ее письма.
— Писем я не видел, бабушка, только надпись на конверте…
— Оно и не положено, милый, чужие письма читать. Это тяжкая провинность, за нее и по закону наказывают.
— А разве закон не за все провинности наказывает?
Бабушка какое-то время медлила с ответом, а затем вывернулась привычным способом:
— Это не детского ума дело!
— Бабушка, а Петеру жеребенок ногу отдавил. Он даже на экзамен не явился.
Старушка опять помолчала, переваривая новую мысль, которую хитрый внук подбросил ей специально, чтобы она не сердилась. Если бабушка уклонялась от какого-либо каверзного вопроса этой привычной фразой, она, как правило, уже бывала рассержена. А я прекрасно знал, что она любит моего дружка Петера, у которого с ногой все было в порядке, и табель с одними только отличными оценками он собственноручно нес домой со школьного праздника.
— Вот ведь незадача!.. Компресс приложить надо, и к утру как рукой снимет.
— Пойду скажу ему, — вскочил я с дивана. — Скажу, что бабушка, мол, советует…
— Тряпку надо смочить в стоялой воде и сухим бинтом привязать, чтобы лучше припарило.
— Все так и передам, — я зевнул и вышел из комнаты, ощущая на спине недоверчивый бабушкин взгляд: к чему так спешить с лекарскими советами?.. Но я уже успел выскочить на террасу, которую тетка Луйзи упорно называла «галереей».
Кучер, дядюшка Пишта, как раз выводил лошадей из конюшни, и это зрелище наполнило мою душу ощущением радости и раздолья.
Отец собирается ехать куда-то, — мелькнула мысль, и я тотчас прошмыгнул обратно в кухню, чтобы ему не вздумалось прихватить меня с собой. Наши совместные поездки никогда не доводили до добра, хотя я очень любил кататься на лошадях. Любил конский запах, словоохотливый перестук колес, простор родного края, плывущие по небу облака… Любил уютно пригреться на сидении и следить, как бегут навстречу придорожные деревья, и чувствовать, как теснятся в голове разные мысли, — я все любил, кроме одного: вопросов отца, который пользовался случаем проэкзаменовать меня по географии и арифметике.
По арифметике я вытянул на «хорошо», и этого с меня было предостаточно: я не без коварства смотрел вслед выезжающей со двора повозке.
А потом я пошел на чердак, слухом, зрением, сердцем, всем своим существом жаждя очутиться в его замкнутом мире, вдохнуть легкий запах зерна, повидать в преддверии сумерек всех его обитателей, а в первую очередь бабушкину дорожную шкатулку, хранящую заветные тайны взрослых.
Паук, скользя по паутине, и тот производит больше шума, чем мои босые пятки, едва касавшиеся мощных дубовых ступенек.
Окинув взглядом чердачное пространство, каждый закоулок и скопище предметов, я убедился, что все на месте, и тем не менее чувствовал: все как бы изменилось.
Я стоял не двигаясь.
Может, здесь кто-то побывал в мое отсутствие?
Нет, не это чувство беспокоило меня: ведь из людей здесь и некому было появляться, — а додуматься до истины я был маловат. Ну конечно же, это Время побывало здесь, и короткие, неуверенные утренние тени сменились густой, предвечерней тенью, насыщенной цветовыми оттенками и запахами.
Прабабушкино кресло жалобно скрипнуло, когда я опустился в него. Я сидел и ждал, когда что-нибудь случится, но вокруг ничего не происходило. Мне и невдомек было тогда, что источник всех событий — я сам, и именно мне следует дать им толчок, с тем чтобы потом, полсотни с лишним лет спустя, иметь возможность описать все это на бумаге.
В сторону шкатулки я даже не смотрел — мне надо было торопиться, а кроме того, я никак не мог побороть ощущение, будто на меня кто-то глядит. Я сидел, поддавшись сковывающим чарам тишины, словно окруженный давними родственниками; их, правда, уже нет на свете, но сейчас они со мной и молчаливо выражают свою любовь ко мне.
Это ничем не омраченное ощущение приятно согревало меня. Какой-то странный шорох заглушал все идущие извне звуки. Ведь и сейчас где-то неподалеку ворковал голубь, тарахтела вдоль улицы повозка, но грохот ее доносился словно издалека, как бы приглушенный мягкой периной.
Сноп золотистых лучей, пробивающийся сквозь разбитую черепицу, оставил далеко в стороне молочный кувшин и теперь подобрался к дорожной шляпе дяди Шини с облезлым синеватым сорочьим пером. Перо вроде бы чуть дрогнуло, и вдруг в ушах моих смолк странный шорох и шелест. Снова колыхнулось сорочье перо — как на ветке какого-нибудь придорожного тополя, когда бывшая обладательница его еще неумолчно стрекотала на всю округу…
— По-моему, можно разговаривать при ребенке…
Я нисколько не удивился, и страх не прошелся у меня по спине своими холодными пальцами. Не задумывался я и над тем, действительно ли слышу эти слова, ведь они прозвучали так естественно, как мне не раз доводилось слышать их от дядюшки Пишты Гёрбица, тетушки Кати, от прислуги, со слезами приходившей жаловаться бабушке.
— Уж и не знаю, можно ли рассказывать при ребенке?
— Говори, как на духу…
И я слегка гордился этим доверием. Выслушивать чужие жалобы было мне не в тягость, даже если они оказывались направлены против моих же собственных родителей. Не в моей натуре было передавать дурные вести дальше, потому что, как мне казалось, тогда зло не угомонится, а, взбаламученное попусту, лишь продолжит свою разрушительную работу.
Каждому было известно об этой моей черте, и, судя по всему, даже отец примирился с тем, что я такой, какой есть.
Несколько дней назад явилась к бабушке жена старика-управляющего.
— Беттике, может, порекомендуешь кого мне в служанки вместо Рози?
— А чем она тебе не угодила?
— Особенно не на что пожаловаться… вот только не могу я видеть ее кислую рожу! Говори ей не говори, вечно ходит повесив нос. Я уж ее разок-другой оплеухой вразумить пыталась, иногда это помогает… А другая служанка, похоже, младенца ждет…
Все эти разговоры происходили в моем присутствии. Должно быть, я представлялся людям каким-то безликим и потому безобидным; возможно, это почувствовало сейчас и сорочье перо… Ведь скорее всего заговорило именно оно, шляпа кивнула, и перо дрогнуло едва заметно.
— Да, — кивнула шляпа, — при нем можно говорить спокойно, я эту породу людей знаю. Вот и хозяин мой был такого же нрава, предпочел полтора года отсидеть, чем лишнего выболтать…
— Мальчик нам не помеха, — скрипнуло подо мной столетнее кресло. — Он моей хозяйке правнуком доводится…
— И моему хозяину тоже, — щелкнуло заржавелое шомпольное ружье. — Хозяин мой также не любил языком трепать, знай свое дело делал. Вот мельница и работала без простоев, потому как мельник был мой хозяин…
— Ты нам в тысячный раз повторяешь одно и то же, — блеснул белый кончик вешалки из оленьих рогов. — Можно подумать, будто в нашей честной компании подобрались сплошь одни недоумки…
— Хотя на самом деле это совсем не так, — звякнула шпора. — Но ружью не стоило бы так носиться со своим хозяином. Мельник — он мельник и есть, хоть и деньгами располагает…
— Не только деньгами, но и кредитом. Да и чести ему не занимать, — вступилось кресло. — И вообще удивляюсь, как это угораздило мою хозяйку влюбиться в твоего хозяина! Могла бы выбрать получше, чем гусарского офицеришку без гроша за душой.
— Не какой-то там офицеришка, — возмущенно шевельнулись красные гусарские штаны. — Мы в капитанах служили…
«Верно, — подумал я. — Все это само по себе правда. Вот только как это происходит, что я слышу их разговоры?»
И тут опять наступила продолжительная тишина.
А может, это была пауза в моих мыслях?
Однако красные гусарские штаны вроде бы все еще не успокоились, и в этот момент из-под сундука вылезла мышка и, внимательно оглядевшись по сторонам своими блестящими глазками-пуговками, села на задние лапки и принялась умываться, словно говоря:
— И вовсе я вас не боюсь…
Это выказанное храброй мышкой дружелюбие было неотделимо для меня от голосов старых вещей, которые словно бы звучали во мне и в любой момент могли зазвучать снова.
Мышка вылизала свою шубку и решила пригладить редковатые усы.
«Ничего не стоило бы ее поймать», — подумал я, и в ответ на это тотчас скрипнуло кресло…
— Нельзя! Как только пошевелишься, сразу же вернешься в обычный мир…
«Да, конечно, — подумал я. — Но мне вовсе не хочется шевелиться, и, пожалуй, я и не смог бы…»
И опять возникло удивительное ощущение, будто бы и эти свои мысли я услышал произнесенными вслух.
— В свое время я всласть полакомилась мышиным мясом, — заговорила сорока, вернее, сорочье перо. — И мелкими раками на морском побережье — ведь я родом оттуда.
— Будто мы не знаем! Неужели никто из вас не может сообщить что-нибудь новенькое? Видно, и впрямь тут подобрались одни тупицы! — сердито трепыхнулись оленьи рога. — Помнится, когда мы украшали лоб своего хозяина…
— Тоже мне — новенькое! — сухо прошелестел шелком старый зонтик. — Сейчас пойдет опять рассказывать, как его несравненный венценосный хозяин дрался и всех побивал своими рогами, пока злая пуля не оборвала его королевскую жизнь. А истина в том, что никакой он был не венценосный, а обыкновенный дряхлый олень, умерший от старости в заповеднике. И рога свои сбросил с горя, что былая мужская краса его теперь никому не нужна…
«Ах, зловредина», — подумал я, и зонтик тотчас откликнулся с укором:
— Друг наш мальчик, разве я что неверно сказал?
— Все верно. Но я бы этого говорить не стал. Лучше уж ложь во спасение, чем губительная правда. Правда она правдой и останется, даже если ее не высказывать вслух.