И дитя наедается вволю! Над верхней губой засыхает капелька молока, и мать, возможно, думает о том, как жаль, что не послал бог двойню, тогда за один раз в семье было бы хорошее пополнение. И молока у нее столько, что двоим с избытком хватило бы… Мать утирает ротик младенцу и говорит старшему:
— Сейчас, как полдень прозвонят, обедать станем…
Кипит в полях работа, и все меньше остается несжатых полос.
А в долине Кача тоже многое изменилось. Отава еще не подросла, стебли щавеля стали твердые, как ремень кнута, — не угрызешь, а сам ручей до того обмелел, что лягушки не прыгают, а ползают в нем; тропа, такая мягкая по весне, сейчас вся затвердела и пошла трещинами, молодые гуси и внимания не обращают на ребятишек-пастухов, а те вскакивают лишь в тех случаях, когда какой-нибудь коршун вдруг начинает проявлять интерес к молодой гусятине.
— Кыш, кыш, проклятущий… — отпугивают пастушата хищника, суля ему всевозможные неприятности, которые принято лишь говорить, но осуществить еще никому не удавалось.
Коршун удаляется, пристыженный, а мы смотрим ему вслед, думая, что хорошо бы когда-нибудь поймать такую большую, красивую птицу. Он летит к мельничной запруде, и туда же направляемся и мы: Петер, Янчи и я. Мы почти не разговариваем, потому что солнце палит нещадно; тропа ведет нас вдоль берега канавы в камыши, затем, выбравшись из камышей, мы подходим к запруде и останавливаемся, потому что воды возле мельницы кот наплакал, да и пока туда доберешься, только взбаламутишь густой ил. Так что мы решаем искупаться в ручье, хотя с успехом могли бы сделать это и раньше, а затем валяемся в теплой, мелкой — по щиколотку — воде. Мне торопиться некуда, моя служба на колокольне кончилась; семья Петера уже кончила жатву, и Янчина тоже: земли у них мало, это самые бедные люди на селе. Мы то валяемся на бережку, то опять бултыхаемся в воду. Петер больше молчит, он вообще по натуре немногословен, зато Янчи болтает за двоих, он говорит без умолку, а я изредка вставляю реплики: «Ну конечно!» — или: «Ни за что не поверю!»
Следует признать, что сочинитель Янчи — великолепный, и героев для своих рассказов не одалживает у соседей: главное действующее лицо всех его удивительных историй — всегда он сам. То большущая черная змея гналась за ним в камышах, зажав в зубах собственный хвост, — ни дать ни взять живое черное кольцо; то он обнаруживал удавленника на кладбище, но не решался обрезать веревку, потому как два черта стерегли покойника; то видел, как по весне над камышами летала… грудная жаба… Сочиняет он так вдохновенно, что я даже немножко верю ему… в особенности с тех пор, как он рассказал очередную историю — про змею и поклялся всеми святыми, каких только знал, что все это было по правде.
А суть истории заключалась в том, что родной дядя Янчи ненароком сел на какой-то змеиный скелет, часть змеиных костей из него вытащили, но один кусочек остался в теле; потом под мышкой у него образовалась опухоль, ее вскрыли, и тогда обломок косточки удалили. Но вошла-то кость в тело в том месте, на котором люди сидят…
— Как хочешь, Янчи, а я ни за что не поверю!
— Хочешь, поклянусь?
Назревала изрядная потасовка, и Петер поспешил вмешаться.
— Стоит ли из-за этого спорить? Если Пишта не верит, пусть спросит у доктора.
— А если доктор скажет, что так бывает? — не отставал Янчи.
— Тогда с меня двадцать филлеров, — предложил я. — А если он скажет, что это вранье?
— Тогда я тебе выплачу двадцать филлеров, но не сразу, а постепенно, — сказал Янчи, который был сторонником платежей в рассрочку.
В тот же день я подкараулил доктора, а когда изложил ему эту историю, то оказалось, что Янчи выиграл спор.
— Да, сынок, такое могло случиться. Некоторые кости у змеи зазубренные, и под влиянием толчков и движений человеческого тела тот обломок и мог переместиться. Попробуй сунуть себе в рукав пшеничный колос и потряси рукой. Увидишь, колос застрянет под мышкой… А ты почему об этом спросил?
— Янчи рассказал… Я думал, он заливает, и мы поспорили на двадцать филлеров.
— Вот тебе монетка, но смотри отдай ему!
Позднее я пожалел, что отдал, потому что Янчи по всему селу показывал монету, которую выиграл у меня на спор. И с тех пор, неся самую несусветную небылицу, он тотчас обезоруживал меня предложением:
— Давай поспорим!
Однако в тот день мы лежали на берегу до того раскисшие и безвольные, что даже спорить нам было неохота. По обмелевшей воде плавали лысухи, в тени ив несла вахту серая цапля; время от времени она резко опускала клюв в воду, вылавливая мелкую рыбешку или гольца, а затем опять замирала на месте.
По счастью, в животе у Янчи громко заурчало, отчего и мы тут же почувствовали голод; так что я заявился домой вместе с полуденным звоном. Прописи я написал еще с утра и показал бабушке, и теперь можно было целиком сосредоточиться на обеде.
Еще несколько дней лето неспешно брело своим ходом. Солнце пекло вовсю, пыль от сельских работ лежала густым покровом, и дождя жаждали даже те, у кого зерно еще стояло на корню.
На гумне у нас аккуратно выложенными скирдами выстроилась пшеница, и запах свежего зерна заглушил затхлый дух остатков прошлогодней соломы. А в один прекрасный день в селе вдруг затарахтел мотор артельной молотилки; участником артели был и мой отец. До сих пор молотилка работала на конном приводе, чему дивились все старики, но молотьба затягивалась надолго, и тогда хозяева позажиточнее на артельных началах купили полный комплект машин. Машины прибыли на станцию Чома в сопровождении столичного механика, который в своем синем рабочем обмундировании выглядел по-военному изящно. На станции их встречала целая делегация, украсили цветами и сами машины, и лошадей, которые должны были доставить их на место в село. Конечно, не обошлось и без магарыча, а затем затарахтел мотор, оглашая непривычным и враждебным шумом сельский мир с его убогими, крытыми соломой хижинами, и певуче загудела молотилка.
— Можно набивать ей брюхо, — махнул рукой механик, и сытое урчание машины разнеслось по всей округе неумолчной, пугающей музыкой новых времен.
У машин собралось полсела, и среди этой половины обитателей, конечно же, присутствовал и я, и вся наша компания.
Механик, жилистый, щуплый, но с лицом мужественным и суровым, сохранял необычайное самообладание несмотря на груды свежих калачей и жареного мяса на столе и батарею тускло поблескивающих бутылок, в которые была налита отнюдь не вода.
На следующий день толпа зевак поредела, а на третий день подтвердилась старая поговорка, согласно которой любое чудо длится всего три дня: машина перестала быть чужеродной и значила теперь едва ли больше, чем новый плуг или новая лошадь в конюшне.
— Чего только на свете не бывает, — равнодушно махнули рукой старики и разошлись по домам молотить по старинке — лошадьми: на хорошо утрамбованном гумне ходили по кругу неподкованные лошади, вытаптывая из колосьев зерно, а женщины сметали его и провеивали через решето. Даже веялка была старикам в диковинку, а уж что говорить про мотор!
— Зерно она расщепляет, эта машина, — ворчали они.
— Еще того гляди пожару наделает…
— Все равно зерно в колосьях остается…
— Как бы не покалечила кого…
— Ишь чего удумали, только бога гневить!
На третий день мне тоже надоело разглядывать новый мотор, и я отправился к Андокам, где молотили лошадьми. В середине гумна стоял дядюшка Йошка, на длинном поводу ходили по кругу две лошади, а с печной трубы за этим мирным, осенним трудом наблюдали три аистиных птенца.
— А можно я буду править лошадьми, дядя Йошка? Хоть немножечко!
— Не только что можно, а еще я же тебе и спасибо скажу. Пойду пока чуток перекусить.
Солнце припекало, а я молотил зерно. Правил лошадьми, которых не было нужды подстегивать, — то есть держал веревочные поводья и время от времени взмахивал кнутом, что как бы упрочивало мою власть. Лошади неспешно топтались по кругу, шуршала солома, аистята смотрели и диву давались, а во мне начала созревать удивительная мысль: запах бензина странный и непривычный, сила в моторе неимоверная, и сама машина похожа на чудо, но в исконном способе молотьбы есть своя прелесть.
Пусть во дворе у Бодо тарахтит мотор, зато здесь шуршит солома, гулко стуча копытами, ходят лошади, затем прилетают взрослые аисты и кормят птенцов, а вслед за этим выходит дядюшка Йошка с тарелкой в руках.
— Вот, тетя Эржи тебе прислала…
На тарелке — горячие лепешки со сметаной.
Пускай тарахтит мотор, его работа не вознаградится лепешками! А может, эти вещи и не совместимы?
За обедом от родных не укрылось отсутствие у ребенка аппетита, и мне пришлось признаться, что у Андоков меня потчевали ржаными лепешками со сметаной.
— Надеюсь, ты не выпросил? — строго взглянул на меня отец и успокоился, узнав, что я помогал дядюшке Йошке и лепешки по праву могут считаться поденной оплатой.
Обед уже подходил к концу, когда в комнату вошла тетушка Кати.
— Не иначе как в нижнем конце что-то стряслось: люди туда сбегаются…
Отец поднялся и вышел.
— Скорее всего пожар, — сказала бабушка. — Хорошо еще, что ветра нет.
Вернулся отец.
— Что-то случилось у машины, пойду посмотрю. А ты сиди дома, пока я не вернусь, — велел он мне и с тем ушел.
«Нет там никакого пожара, — утешал себя я. — И вовсе мне не интересно знать, что там приключилось».
— И доктор туда пошел, — сообщила тетушка Кати, которая стояла у окна. — Чтоб ее разнесло совсем, машину эту вонючую!
— А в Пеште трамвай ходит по улицам, — сказала бабушка. — Я ездила на нем… За три крейцера так далеко увезет, как отсюда до Чомы.
— Дешево-то оно дешево, но я бы нипочем в него не села, — сказала тетушка Кати, которая дальше Капошвара нигде и не бывала. Когда-то ее приглашали кухаркой в Печ, но она отказалась ехать в такую даль…
Через какое-то время вернулся отец и молча сел на место. Никто не решался спросить его, видя, что он явно взволнован.