— А такая защита называется казуистикой: тебе нечего возразить, и ты погружаешься в облако слов. Может, ты права; может, просто существует глупое сознание и умное сознание. Это многое бы объяснило.
Полину невозможно было отвлечь.
— Готова подвергнуть наши речевые действия двойному анализу. Проверить, есть ли разница между твоими и моими словами.
— Правда? — сказала Свон. — Ты хочешь сказать, что можешь пройти тест Тьюринга?
— Это зависит от того, кто задает вопросы.
Свон презрительно рассмеялась, хотя на самом деле ей было не весело, Варам чувствовал. Но по крайней мере на это компьютер годился.
Каждые полчаса они менялись местами, просто чтобы обозначить время и изменить картину, какова бы она ни была. Разговаривали они не всегда. Это было бы невозможно, думал Варам. Во всяком случае они подолгу шли молча. Над ними как будто бы сами собой перемещались туннельные фонари, словно Варам и Свон шли по вершине огромного чертова колеса и нужно было только компенсировать его обратное вращение. На исходе часа у Варама начинали ныть ноги, и он с радостью садился. Аэрогелевые спальные мешки они использовали как подушки, чтобы сидеть. Еда из пакетов, найденных на станции, оказалась в основном безвкусной. Немного погодя им хотелось только пить, хотя был еще порошок, который при желании можно было подмешивать в воду.
В сумме периоды отдыха занимали полтора часа. Если задерживаться дольше, у Варама затекали ноги, а Свон начинала раздражаться. А солнцеходы уходили слишком далеко. Поэтому Варам тяжело поднимался и шел дальше.
— Как думаешь, на станциях могут быть трости для ходьбы?
— Сомневаюсь. Можно поискать на следующей. Вдруг что-нибудь удасться использовать в качестве трости.
Обычно после очередного периода молчания она резко говорила: «Ладно, расскажи что-нибудь! Расскажи о себе!»
— Расскажи, какие у тебя первые воспоминания?
— Не знаю, — ответил Варам, пытаясь вспомнить.
— Мое первое воспоминание, — сказала она, — относится ко времени, когда, по словам родителей, мне было три года. Мои родители были частью большой семьи, которая решила переселиться в другую часть города. Кажется, мы перебирались с севера на юг, чтобы иметь возможность смотреть на другую часть движущейся мимо местности. А может, мне просто так сказали. Вскоре пришло много машин, и обе меняющиеся жилищами семьи перемещались туда-сюда. Все наше с родителями имущество поместилось в одну потрепанную машину и две тележки. Когда все вынесли, мама завела меня в дом, и я испугалась. Думаю, потому и запомнила. Моя опустевшая комната показалась ужасно маленькой, оттого я и оробела: я решила, что мир съеживается. Мы обставляем комнаты, чтобы они казались больше. Потом мы вышли, и мне запомнилось другое, не только пустые комнаты: наши вещи в машине, и все стоят на обочине, под деревьями. А над деревьями — Рассветная Стена.
Она некоторое время шла молча, и Варам услышал урчание в животе: приближалось время очередного приема пищи.
— Теперь все это сгорело, — сказала она.
Но в ее голосе прозвучало неестественное спокойствие. Казалось, она уже не горюет, как прежде.
— Когда солнце так высоко, что город не закрывает тень Рассветной Стены, все заканчивается очень быстро, — добавила она.
— Я знаю, что рельсы на яркой стороне не расплавятся, — сказал Варам. — Что еще останется?
— Инфраструктура города уцелеет, — признала она. — Купол. Некоторые металлы, керамика, их смесь. Стекломасса. И обычная закаленная сталь, нержавеющая сталь. Аустенитная сталь. Увидим. Пожалуй, интересно, как это будет, когда снова наступит ночь. Все выгорит, кроме каркаса, я думаю. Растения погибают сразу, как попадают под свет солнца. Сейчас они уже мертвы, все растения и животные, даже бактерии и прочее. Придется все восстанавливать.
— Возможно, — сказал он.
— О чем ты?
— Ну, мне хочется узнать, что же случилось с рельсами, и убедиться, что такое не повторится. Иначе придется создавать что-то другое. Снять город с рельсов и катить на колесах, например.
— Для этого потребуется двигатель, — заметила Свон. — Ведь город передвигался благодаря расширению рельсов.
— Что ж, интересно, что получится. — Варам мешкал. — Бессмысленно просто восстанавливать город, чтобы все повторилось.
— Если то, что случилось, было очень маловероятно, повторение будет несколько другим.
— Мне казалось, все возможные меры предосторожности были приняты.
— Мне тоже. Ты хочешь сказать, это нападение?
— Ну… я об этом думал. Вспомни, что случилось с нами на Ио.
— Да кому понадобилось нападать на Терминатор? — спросила Свон. — Напасть и промахнуться на несколько километров, уничтожив город, но оставив людям жизнь?
— Не знаю, — тяжело сказал Варам. — Ходили слухи о конфликте между Землей и Марсом, который даже мог привести к войне.
— Да, — сказала она, — но ведь говорят, что это невозможно, все очень уязвимы. Всегда неизбежно взаимное уничтожение.
— Я часто размышлял об этом, — признался Варам. — Что если первый удар будет похож на случайность, причем столь несомненную, что никто не поймет, кто его нанес? А между тем жертвы уже испарились. Такой сценарий, пожалуй, заставит поверить, что взаимное уничтожение не обязательно.
— Но кто может организовать такое? — спросила Свон.
— Подобное может проделать любое земное государство. Они там в большей безопасности, чем мы. А Марс, как известно, не имеет единого центра: одним ударом его не накроешь. Нет, я не верю, что кто-то вообразил себя неуязвимым. Или так рассердился, чтобы не думать о последствиях.
— Но что это может быть? — спросила Свон. — И в чем причина такого гнева?
— Не знаю… скажем, еда, вода, земля… власть… престиж… идеология… различные преимущества. Безумие. Таковы обычные мотивы. Верно?
— Невероятно!
Свон пришла в ужас от перечисленного, как будто на Меркурии это не обсуждали; впрочем, на самом деле это Макиавелли или Аристотель. Полина может подсказать.
— Когда выберемся, мне будет очень интересно узнать, что говорят.
— Осталось всего тридцать дней, — мрачно сказала Свон.
— Шаг за шагом, — смело сказал он.
— Ох, я тебя умоляю! Тебя послушать, это пустяки — а ведь это целая вечность.
— Вовсе нет. Но я больше не буду.
Немного погодя он сказал:
— Интересно, как наступает момент, когда начинаешь ощущать голод? Сначала ничего, а потом сразу хочешь есть.
— Это неинтересно.
— У меня стерты ноги.
— И это неинтересно.
— Каждый шаг вызывает боль. Наверное, пяточная шпора.
— Хочешь отдохнуть?
— Нет. Особой боли нет. И ноги согреваются. А потом устают.
— Ненавижу.
— И все же мы идем.
Минул час ходьбы. Привал. Еще час. Еще привал. Туннель оставался прежним. Станции (в каждую третью ночь) тоже, но не совсем. Они обыскивали такие места в поисках чего-нибудь необычного, иного. Наверху, над лифтом, поверхность Меркурия согревали прямые лучи солнца, температура доходила до 700 градусов Кельвина; воздуха не было, а потому не было и температуры воздуха. Сейчас они находились более или менее под кратером Толстого; Полина вела математические расчеты их маршрута, ее радио тоже не работало. Не работали и телефоны на станциях. Свон считала, что эти телефоны обслуживают только лифты — или же вся система вышла из строя при ударе, но поскольку населения в Терминаторе больше нет, а разрушенная часть туннеля открыта солнцу, никто систему не чинит.
Час за часом они шли. Легко было потерять счет дням, тем более что Полина такой счет не вела. Псевдоитеративность была в меньшей степени псевдо, чем всегда. Подлинная итеративность, повторяемость.
Свон шла перед Варамом, плечи ее поникли, как у мима, изображающего отчаяние. Минуты тянулись, и каждая казалась десятью; это было экспоненциальное расширение времени, признак промедления. Но это означало, что и жить они будут в десять раз дольше. Варам искал, что бы такое сказать, чтобы не раздражать ее. Она что-то говорила Полине.
— В детстве я свистел, — сказал он и попробовал свистнуть. Губы казались гораздо толще, чем в молодости. Ах да, язык выше к нёбу. Хорошо. — Буду насвистывать симфонии, которые мне нравятся.
— Свисти, — сказала Свон. — Я тоже умею.
— Правда?
— Да, я же говорила. Но сначала ты. Можешь Бетховена, которого мы слышали на концерте?
— Да. Но всего несколько тем.
— Давай.
В молодости Варама был период, когда он каждое утро начинал с «Героической», потрясающей Третьей симфонии, знаменовавшей новую эру в музыке и вообще в человеческой душе; Бетховен написал ее, когда узнал, что глохнет. Варам просвистел две ноты, с которых начиналась первая часть, а потом главную тему — в темпе, соответствующем ходьбе. Почему-то это оказалось совсем нетрудно. Насвистывая, он всякий момент сомневался, что помнит пассаж до конца, но неуклонно следовали новые ноты, и исполнение продолжалось — вполне удовлетворительное. Где-то в нем все это хранилось. Длинные, сложные темы этой последовательности гладко переходили одна в другую, подчиняясь безупречной логике мышления Бетховена. Последовательность слагали одна волнующая тема за другой. Большинство пассажей требовали контрапунктов и полифонии, и он переходил от одной оркестровой части к другой, руководствуясь тем, что казалось ему лейтмотивом. Но надо сказать, что даже при считанных неумело насвистываемых темах в туннеле было ощутимо величие музыки Бетховена. Трое солнцеходов вернулись, словно чтобы послушать. Закончив первую часть, Варам обнаружил, что остальные части приходят к нему так же легко, и в целом на исполнение всей симфонии у него ушло почти те же сорок минут, что у оркестра. Большие вариации финала были такими трогательными, что Вараму едва хватало дыхания для их исполнения.
— Замечательно, — сказала Свон, когда он умолк. — Очень хорошо. Какие мелодии! Боже. Давай еще. Можешь?
Варам рассмеялся. Потом задумался.