► Сегодня был здесь солист его величества Н.Н. Фигнер; мы встретились в театре. Он заведует складом имени Александры Федоровны и полтора года переезжает с фронта на фронт. Торгует солью из своего имения, купил угольное дело и взял подряд на 2 миллиона рублей для московской фабрики, которую завел с братом. Очень хвалит Брусилова; оказывается, тот очень отрицательно относился к галицийскому наступлению в декабре прошлого года. Фигнер хотел представиться царю, но, ввиду его приезда только завтра, в 4 ч дня, не успеет – торопится попасть в Москву: он хлопочет об оказании поддержки обществу Ткварчельских каменноугольных копей.
► В театре во время спектакля дважды была тревога по поводу якобы замеченного над Могилевом неприятельского аэроплана. Это возможно: завтрашний съезд может их привлекать.
► Оказывается, здесь есть одно учреждение, о существовании которого говорят очень редко и неохотно, с тенью какой-то боязни. Это – «военно-регистрационное бюро», состоящее при управлении коменданта главной квартиры. В других больших штабных пунктах бюро состоят при штабах фронтов и армий, а в мирное время – при штабах военных округов и корпусов. Дело чисто жандармское, но для лучшего уловления своих жертв господа «военные регистраторы» предпочитают снимать жандармскую форму и надевают штабную – в этом виде они, конечно, не так бросаются в глаза во время исполнения своих обязанностей. А профессия – уловление в армии всего того, что имеет дерзость думать и критически относиться к самодержавному строю и прочему. Начальник нашего бюро – полковник Евдахов, окончивший два курса Академии Генерального штаба и решивший променять стратегию на еще более питательный сыск. Его сотрудники все, как на подбор, очень держимордисты и вряд ли в состоянии выискивать крамолу – при их появлении все поневоле замолкают, как при Малюте Скуратове. Офицеры штаба относятся к ним очень недоверчиво и с большой осторожностью.
► Сазонов сообщил, что Извольский дал знать из Парижа о начавшемся общем наступлении немцев на французском фронте.
► К вечеру приехал Плеве.
► Сегодня Беляев телеграфировал начальнику штаба: «В Петрограде запрещено военной цензурой опубликование речи депутата Чхеидзе, произнесенной в Государственной думе 10 февраля. Сообщаю на случай, если ваше высочество признаете нужным отдать соответствующие распоряжения цензурным установлениям театра войны, в особенности в отношении перепечатки стенографических оттисков речи, которые, вероятно, будут разосланы».
11-е, четверг
Сегодня, как раз в день исторического совещания, я дежурю по аппаратной.
► С 9 ч утра начальник штаба поехал с Пустовойтенко на вокзал в вагоны Плеве, Иванова и Эверта, чтобы нанести им визиты. У первого они были четверть часа, у второго – больше часа, у Эверта – около часа. Вернувшись, Алексеев принимал их ответные визиты.
Иванов приехал к начальнику штаба с генералом Владиславом Николаевичем Клембовским и адъютантом подполковником Кринским. Благообразный, осанистый старик уже со всеми признаками старческой повадки. При нем казак необычного вида, в форме скорее пехотинца с папахой черкеса, шашкой и револьвером. Граф Капнист говорит, что Иванов был очень сух с Алексеевым, – совсем не то, что было раньше на фронте.
Эверт приезжал с генералом Михаилом Федоровичем Квецинским и адъютантом. Это – бравый молодец; Квецинский, как и Клембовский, также молодцом.
Плеве был с М.Д. Бонч-Бруевичем и двумя адъютантами. Скрюченный Квазимодо, еле идет, вид совсем неподходящий для военного вождя. Около Плеве адъютанты трепещут и следят за всяким его движением.
Отсюда каждый из главнокомандующих отправлялся к Куропаткину, Кондзеровскому, Шуваеву и великим князьям Кириллу и Сергею.
Эверт и Плеве завтракали с нами в собрании, – царь будет только в 4 ч дня, – и сидели рядом с Алексеевым. Плеве уехал отсюда один, Бонч-Бруевич остался по делам в штабе и дал телеграмму Бредову, Горбатовскому, Гурко и Чурину: «Согласно высочайшему соизволению, генерал-адъютант Куропаткин сего 11 февраля вступил в командование армиями Северного фронта».
Царь вернулся в Могилев в 57 г ч5 совещание началось в 6 ч. Участвовали: царь, начальник штаба, Пустовойтенко, четверо главнокомандующих, три начальника их штабов, военный министр, начальник морского штаба Русин и Шуваев; секретарствовал полковник Щепетов. Вечером Шуваева не было, поэтому говорили, что «на совещании осталось 13, и среди них Иудович» (Иванов). Прервали совещание в 8, и все, кроме Щепетова, пошли обедать к царю. Потом заседание возобновили в 9½ ч и сидели до 12 ч 40 мин ночи. Все кончили. Заседание происходило в большой комнате оперативного отделения. Царь сидел все время, много говорил, расспрашивал и вообще вел совещание с большим внешним вниканием в дело.
Когда Эверт спросил Иванова о здоровье, тот ответил, что устал и что дважды уже просился у царя на отдых; пора-де ему молодым свое место сдать…
Плеве поразил всех своей физической слабостью; в декабре он был еще молодцом.
► Воейков и дежурный флигель-адъютант капитан 2-го ранга Михаил Александрович Кедров проводили время в нашей дежурной комнате. Воейков говорил мне, что очень одобряет брошюру Вещего (Носкова) – «побольше бы таких». Еще бы, им всегда приятно расшаркивание в печати перед гениальными способностями царя – ведь и на их долю что-то достается в этих случаях, как лакею при похвалах барина. Очень хвалился своей брошюрой о спорте, особенно предисловием (не Борисова ли?); Кедров посмеивался, Воейков принимал это добродушно. Он полон сознания величия своей спортивной организации. В течение всего совещания Кедров сидел в пальто и в снаряжении, как они всегда сидят во время ежедневных докладов Алексеева.
► Жилинский сообщил, что за три дня, 8—10 февраля, французы истратили 500 000 снарядов, немцы – не меньше.
► Вся Эрзерумская операция стоила нам 14 450 человек ранеными, убитыми и попавшимися в плен; это еще немного.
► Беляев прислал вчера две телеграммы. Одну о том, чтобы была запрещена речь Дзюбинского в Государственной думе, произнесенная 11 февраля, в которой была оглашена декларация трудовой группы, другая: «Оглашение в печати речей депутатов желательно допускать только по телеграммам телеграфного агентства, имеющего особые указания председателя Совета министров, но не по частным телеграммам или стенографическим оттискам».
Я обратил внимание Ассановича на полное беззаконие такого требования, еще раз, по инициативе услужливого Беляева, втягивающего Ставку и армию в покровительство политике правительства. Пункт 6 ст. 4 Положения о военной цензуре гласит с совершенной ясностью: «Действию военной цензуры не подлежат публичные речи и доклады, произносимые во исполнение долга службы или обязанностей звания». Что может быть яснее, точнее и определеннее? Но Ассанович полагает, что законность должна здесь покориться видам правительства, которое не может считаться с мертвой буквой при живом государственном деле…
Ответы Беляеву вчера не даны.
► Речь (не отчет) Поливанова на открытии Думы составлял, в виде конспекта, генерал Борисов; начальник штаба одобрил ее с несколькими поправками и доложил царю.
► Когда Щербачев принимал VII армию, он выхлопотал себе помощника генерал-квартирмейстера и взял на эту должность моего знакомого полковника Черемисинова. Теперь эта должность упразднена, но Щербачев не отпускает его и хлопочет о производстве в генералы. Начальник штаба ответил, что этого нельзя сделать, «горько не обидев стоящих выше его 22 кандидатов».
► Для иллюстрации части нашей молодежи очень ценна попавшаяся мне копия с письма сына эмигранта, прапорщика В.В. О-ва, пошедшего добровольцем из Политехнического института в Михайловское артиллерийское училище и выпущенного оттуда во 2-ю батарею 19-й артиллерийской бригады, куда он и прибыл в конце июле 1915 г. Умер О., раненный шрапнелью, 6 января этого года.
«Милая мамочка, мне невыразимо больно, что я должен тебе писать все то, что ты найдешь ниже, но… Я думаю, что все же лучше написать „на всякий случай“. Ты, конечно, поймешь, что, идя на войну охотником, я, само собою разумеется, шел в дело при первой возможности. Многое я уже видал, многое увижу впереди и, может быть, заплачу за это даже жизнью. Это – недорогая цена за все пережитое; ведь, только рискуя головой ежесекундно, начинаешь испытывать чувство жизни во всей его остроте. Без этого жизнь – пустое прозябание; я не хотел прозябать и, может быть, погибну. Но найди утешение в том, что сын твой хотел быть гражданином своей родины на деле и погиб, не прячась за чужие спины, а прикрывая собою других… Мама, вспомни маленькую Бельгию, вспомни стоны польского пограничного населения, вспомни несчастную страну, героев Черногории и Сербии, и ты, я думаю, согласишься, что даже самое глубокое горе отдельного человека окажется лишь малой каплей в море слез, проливаемых сейчас в Европе. Со мною встречался один серб (бывший русский офицер), недавно приехавший сюда по делам своего правительства. Он говорит, что в Сербии не осталось мужчин, мирных обывателей: все как один встали на защиту своего отечества. В Париже молодому человеку моих лет стыдно показаться на улице, в Англии то же самое. Наша родина также выдержала страшный натиск тевтонов. Не долг ли каждого гражданина – защищать свою землю и всех на ней находящихся? Ведь, зная свои гражданские права, надо не забывать и гражданские обязанности, чтобы после можно было прямо держать свою голову, заявляя о своих правах; да ко всему этому, как ни мало я жил, я уже успел убедиться в том, что жизнь далеко не так хороша, чтобы за нее стоило цепляться. Я думаю, что ты, которая пожила побольше меня, не станешь оспаривать этого. Ты, я полагаю, поймешь, к чему я пишу все это. Я хочу разъяснить свой взгляд на вещи, чтобы по возможности ты меньше сокрушалась, если со мной что-либо случится, а постаралась бы всю свою любовь и заботу обо мне перенести на других детей и сделать из них честных граждан, способных к мирной созидательной работе на благо русскому народу. На земле я сделал свое дело – дело маленькое, незаметное, но оно оставит свой след, следовательно, я недаром жил. Я отлично понимаю, что причиняю (хотя невольно) тебе страшное горе, но взгляни трезво на вещи, подумай и скажи, стоит ли мучиться зря. Я видел здесь кучи солдатских трупов. По каждому из них будут убиваться матери, жены… но, мама, такое горе – животное горе; простым людям трудно возвыситься до сознания того долга, о котором я говорю, и преклониться перед ним. Тебе, как матери, будет очень тяжело, но, мама, вспомни, насколько выше их стоишь ты; ведь ты училась, жила сознательной жизнью интеллигентного человека, и это дает мне уверенность, что ты исполнишь мою последнюю просьбу: возьмешь себя в руки и разумом поймешь, что то, что случилось, не таит в себе ничего ужасного. Действительно, не все ли равно, дожить до 50–60 лет, болеть последние 10 лет и, узнав до дна всю подлость жизни, умереть на кровати, промучившись изрядно… или погибнуть в 21 год с сознанием исполненного долга и не видав грязи жизни во всей ее наготе, и при этом погибнуть „красивой смертью“? Я думаю, что последнее лучше во всех смыслах. Прощай, мама! Утешься, помни, что если твой сын и погиб, то гибель его не дешево стоила врагам нашей родины. Твой и в этой и в той жизни