2666 — страница 135 из 205


Убивать начал Антонио Урибе, сказал Хаас. Даниэль его сопровождал и помогал избавляться от трупов. Но мало-помалу Даниэль тоже втянулся, хотя это и неправильное слово, сказал Хаас. А какое тогда правильное? — спросили журналисты. Я бы сказал, но тут женщины сидят, отозвался Хаас. Журналисты рассмеялись. Репортерша из «Независимой газеты Финикса» сказала, что ради нее не надо тут ломаться. Чуй Пиментель сфотографировал адвоката. Красивая, на свой манер, женщина, подумал фотограф: хорошо держится, высокая, гордая — что заставляет такую женщину целыми днями болтаться по судам и навещать клиентов в тюрьме? Скажи им, Клаус, сказала адвокат. Хаас посмотрел в потолок. Правильное слово — он разогрелся. Разогрелся? — удивились журналисты. Даниэль Урибе, наблюдая за тем, что делал его кузен, разогрелся, и некоторое время спустя начал насиловать и убивать. Ничего себе, воскликнула журналистка из «Независимой Финикса».


В первых числах ноября группа экскурсантов из частной школы Санта-Тереса обнаружила останки женщины на самом крутом склоне холма Ла-Асунсьон, также известного как холм Давила. Учитель, который вел группу, позвонил по мобильному в полицию, каковая явилась на место через пять часов, когда уже начинало смеркаться. Поднимаясь на холм, один из полицейских, судейский Элмер Доносо, поскользнулся и сломал обе ноги. С помощью экскурсантов, которые прождали на месте пять часов, его перевезли в больницу. На следующее утро, прямо на рассвете, судейский Хуан де Дьос Мартинес в компании нескольких полицейских вернулся на холм Ла Асунсьон; с ним также шел преподаватель, он сообщил о костях, которые на этот раз без проблем отыскали, а затем подняли и перевезли к судмедэкспертам, где выяснили, что останки принадлежат женщине; причину смерти установить не удалось. На останках уже не осталось мягких тканей и даже трупной фауны. На месте, где лежали кости, судейский Хуан де Дьос Мартинес также обнаружил попорченные непогодой брюки. Словно бы с нее сняли брюки, прежде чем выбросить в кусты. Или подняли на склон обнаженной, а брюки привезли в пакете, а потом выбросили в нескольких метрах от тела. Ерунда какая-то, по правде говоря.


Когда нам исполнилось двенадцать, мы перестали видеться. Архитектор Ривера умудрился неожиданно, без предупреждения, умереть, и мать Келли вдруг оказалась не только без мужа, но и по уши в долгах. Первым же делом она поменяла Келли школу, потом продала свой дом в Койокане, и они переехали в квартиру в районе Рома. Мы с Келли, тем не менее, продолжили перезваниваться и даже пару-тройку раз встретились. Потом они перебрались в Нью-Йорк. Помню, когда Келли уехала, я проплакала два дня. Думала, никогда больше ее не увижу. В восемнадцать я поступила в университет. Думаю, я была первой в нашей семье женщиной, которая это сделала. Возможно, мне позволили учиться дальше, потому что я пригрозила: не дадите — покончу с собой. Сначала я изучала право, потом журналистику. Там я поняла, что, если хочу жить, в смысле, жить так, как я, Асусена Эскивель Плата, хочу жить, нужно развернуться на сто восемьдесят градусов — к собственным приоритетам (которые до того времени не слишком-то отличались от приоритетов моей семьи). Я, как и Келли, была единственной дочерью, а вокруг хирели и умирали один за другим мои домашние. Но моя природа, как вы понимаете, была другой — я не собиралась ни хиреть, ни умирать. Мне слишком нравилась жизнь. Мне нравилось то, что жизнь могла предложить мне, не кому-то другому, а именно мне, и я, кстати, считала, что этого полностью заслуживаю. В университете я начала меняться. Я познакомилась с другими людьми, не из моего круга. На юридическом — с молодыми акулами из ИРП, на журналистике — с охотничьими псами мексиканской политики. Все они чему-нибудь меня научили. Преподаватели меня любили. Поначалу я никак не могла взять в толк — как это? Почему именно меня, я же буквально только что выбралась из застрявшего в девятнадцатом веке ранчо? Что во мне такого особенного? Я разве особенно привлекательна или умна? Глупой не была — это точно, — но не слишком умной. Почему же тогда я вызывала такую симпатию? Потому что была последней из Эскивель Плата, у которой в жилах текла кровь, а не водица? И если это так, то какая разница, зачем мне меняться? Я могла бы написать трактат о тайных ресурсах сентиментальности у мексиканцев. Какие мы все-таки двуличные. Кажемся простачками — или делаем вид перед другими, — а в глубине души — ух какие мы двуличные. Мы ведь кто? Да никто в особенности, но как же мы это ловко скрываем от самих себя и от других мексиканцев. И все ради чего? Чтобы скрыть что? Чтобы заставить поверить — во что?


Он проснулся в семь утра. В половине восьмого, приняв душ и полностью одевшись (костюм жемчужно-серого цвета, белая рубашка, зеленый галстук), спустился к завтраку. Заказал апельсиновый сок, кофе и два тоста с маслом и клубничным джемом. Джем оказался ничего, масло не понравилось. В половине девятого, пока он проглядывал криминальную хронику, за ним заехали двое полицейских. Оба были готовы служить ему до последнего вздоха. Они походили на двух шлюх, которым в первый раз разрешили одеть своего сутенера, но Кесслер этого не заметил. В девять он уже читал лекцию за закрытыми дверьми исключительно для специально отобранных двадцати четырех полицейских, большей частью в штатском, хотя некоторые пришли и в форме. В половине одиннадцатого он приехал туда, где работала судебная полиция, и некоторое время изучал и играл с компьютерами и программами опознания подозрительных лиц под довольными взглядами полицейской свиты. В половине двенадцатого все пошли обедать в специализирующийся на местной кухне ресторан рядом со зданием судебной полиции. Кесслер заказал кофе и сэндвич с сыром, но судейские настояли на том, чтобы он попробовал местную кухню — хозяин ресторана расстарался и принес аж целых два подноса, уставленных блюдами. Взглянув на них, Кесслер подумал о китайской кухне. После кофе перед ним поставили стаканчик с ананасовым соком — он его, кстати, не заказывал. Попробовал и тут же понял, что туда добавили алкоголь. Немного, только чтобы подчеркнуть аромат ананаса. Подали все это в тонком стакане с колотым льдом. Некоторые закуски оказались хрустящими, чем они были фаршированы — непонятно, другие были мягкими, словно вареные фрукты, но фаршированы мясом. На одном подносе расположились острые блюда, на другом — неострые. Кесслер попробовал вторые. Очень вкусно, сказал он. Потом попробовал острые и быстро запил их остатками ананасового сока. Умеют же пожрать эти сукины дети, подумал он. В час он с двумя судейскими, что говорили по-английски, направился осмотреть десять мест, которые Кесслер выбрал из полученных на ужине досье. За их машиной ехала еще одна, с тремя судейскими. Поначалу они заехали в овраг Подеста. Кесслер вышел из машины, подошел к краю оврага, вытащил карту города и что-то такое там написал. Потом попросил судейских отвезти его к Буэнависта. Там он даже из машины не вышел. Развернул перед собой карту и написал на ней четыре иероглифа, которых судейские вообще не поняли, а потом попросил отвезти его к холму Эстрелья. Подъехали они туда с юга, через район Майторена, и Кесслер спросил, как называется район, а узнав, настоял на том, чтобы остановить машину и немного пройти пешком. Следовавшая за ними машина тоже остановилась, и водитель жестами показал: мол, что там у вас случилось? Судейский, который стоял на улице рядом с Кесслером, пожал плечами. В конце концов все вышли из машин и пошли следом за американцем, прохожие искоса на них поглядывали — кто-то боялся самого худшего, кто-то думал, что это облава на торговцев наркотиками, а некоторые узнали в старичке во главе группы великого детектива из ФБР. Через две улицы Кесслер увидел кафешку с террасой, увитой виноградом крышей и белыми в голубую полоску тентами из парусины. Пол там был из утрамбованной земли с деревянной опалубкой. Кафе стояло пустое. Присядем ненадолго, сказал он одному из судейских. Из дворика хорошо просматривался холм Эстрелья. Судейские сдвинули два стола, сели и закурили; они переглядывались с улыбкой, словно говоря: ну вот, сеньор, мы ждем вашего приказа. Молодые лица, подумал Кесслер, полные энергии, лица здоровых молодых людей, из которых некоторые умрут, не дожив до старости, не дожив до морщин, что приносят с собой возраст, страх и ненужные тяжелые мысли. Женщина среднего возраста в белом фартуке появилась в глубине кафешки. Кесслер хотел заказать сок ананаса со льдом, такой же, как утром, но полицейские отговорили: мол, вода в этом районе не слишком хороша. Они долго не могли вспомнить, как по-английски будет «питьевая». А вы что закажете, друзья? — спросил Кесслер. Баканору, ответили полицейские и объяснили, что это напиток, его производят только в Соноре, а гонят из сорта агавы, который растет только здесь и нигде более в Мексике. Ну так давайте попробуем баканору, сказал Кесслер; дети с любопытством подходили к террасе, поглядывая на полицейских, а потом убегали дальше по улице. Женщина вернулась с пятью стаканами и бутылкой баканоры на подносе. Она сама наполнила стакан и осталась стоять у стола в ожидании его слов. Очень вкусно, сказал детектив, слушая шум в ушах от прилива крови. Вы здесь из-за покойниц, сеньор Кесслер? — спросила женщина. Откуда вы знаете мое имя? — удивился Кесслер. Я вас вчера по телевизору видела. А еще я ваши фильмы смотрела. А, фильмы, вот оно что. Вы хотите покончить со смертями? — спросила женщина. Трудный вопрос, но я, по крайней мере, попытаюсь — а больше ничего не могу обещать, ответил Кесслер, а судейский перевел это женщине. С их мест под полосатой парусиной холм Эстрелья виделся эдакой поделкой из гипса. Черные борозды — это, наверное, мусор. Коричневые — дома или халупы, которые чудом удерживались на крутом склоне. Красные — это, наверное, железо, пошедшее ржавчиной от непогоды. Хорошая баканора, — сказал Кесслер, поднимаясь из-за стола; он положил купюру в десять долларов, но судейские тут же вернули ему деньги. Вы наш гость, сеньор Кесслер. Наш дом — ваш дом, сеньор Кесслер. Для нас честь — находиться рядом с вами. Патрулировать с вами. Так мы тут патрулируем? — с улыбкой спросил Кесслер. Женщина смотрела им вслед из глубины кафе, ее, как статую, наполовину скрывала голубая занавеска, которая отделяла кухню или какое-нибудь служебное помещение. Кто же, интересно, затащил все эти железки на вершину холма, подумал Кесслер.