2666 — страница 162 из 205

торый собирались внедрять в своих странах. Мальчик, путешествующий на «уральском поезде», ехал в гости к деду, ветерану Красной армии, который, получив в свои уже преклонные годы университетское образование, заведовал секретной-пресекретной лабораторией, занимавшейся секретными-пресекретными научными исследованиями. И пока они, взявшись за руки, шли от вокзала к дому, дед, энергичный мужчина, которому на вид было не больше сорока (но понятно, что на самом деле он был гораздо старше), рассказывал ребенку о своих научных достижениях, но внук (ребенок же) заставлял его рассказывать истории про революцию и войну с белыми и с иностранными интервентами, на что дед (старик же) соглашался с превеликим удовольствием. Ну вот, в общем-то, и всё. То, как рассказ восприняли читатели, стало самым настоящим событием.

Тут надо сказать, что больше всего удивился сам автор. Ну и главный редактор, который прочитал рассказ с карандашом в руке, исправляя опечатки, и составил о текстике не очень лестное мнение. В редакцию журнала стали приходить письма с просьбами напечатать еще рассказы этого «не известного никому Иванова», этого «воодушевляющего на подвиги Иванова», «писателя, который верит в светлое будущее», «автора, внушающего веру в завтрашний день, за который мы сражаемся»; письма эти приходили из Москвы и Петрограда, но также с почты несли письма солдат и политических активистов из самых далеких уголков страны, и все эти люди увидели в образе деда себя, а главред от происходящего начал страдать бессонницей: ведь он был марксистом, верил в диалектический материализм, но не был догматиком, и, как любой хороший марксист, читал не только Маркса, но также Гегеля и Фейербаха (и даже Канта), и весело смеялся, перечитывая Лихтенберга, и в свое время читал Монтеня и Паскаля, и также был хорошо знаком с писаниями Фурье, и теперь все никак не мог поверить в то, что среди стольких приличных вещей (впрочем, честнее сказать будет — среди некоторых приличных вещей), опубликованных в журнале, именно этот рассказец, слюняво-сентиментальный и абсолютно ненаучный, вызвал такое оживление среди граждан Страны Советов.

Что-то тут не так, подумал он. Естественно, не только главред не спал этой ночью. Еще не спал Иванов, пьяный от славы и водки: он решил отпраздновать свой успех сначала в самых дешевых злачных местах Москвы, а уж потом в Доме литераторов, где отужинал с четырьмя друзьями, которые походили на четырех всадников Апокалипсиса. Начиная с этого момента у Иванова просили только научно-фантастические рассказы и тот, прекрасно понимая, чем обязан первому (написанному, как бы это сказать, на ощупь), повторил формулу успеха с вариантами, кои извлекал из глубокого источника русской литературы и каких-нибудь публикаций по химии, биологии, медицины и астрономии, которые собирал в своей комнате подобно ростовщику, что собирает долговые расписки, неоплаченные векселя и подлежащие оплате чеки. Таким образом Иванов стал известен во всех уголках Советского Союза, быстро приобрел статус профессионального литератора — человека, который живет исключительно на гонорары от своих книг, — и стал посещать конференции и лекции в университетах и на фабриках, а за честь опубликовать его соперничали литературные журналы и газеты.

Но ничто не вечно под луной, и формула «светлое будущее плюс герой, который в прошлом поспособствовал наступлению этого светлого будущего, плюс мальчик (или девочка), что в будущем, уже наступившем в рассказе, наслаждаются всеми сыплющимися как из рога изобилия благами коммунистического прогресса», тоже устарела. Когда Анский познакомился с Ивановым, тот уже не мог похвастаться мгновенно распродаваемыми тиражами, его романы и рассказы, которые многие считали пошлыми и отвратно написанными, уже не вызывали в массах такого энтузиазма, как в прошлом. Но Иванов продолжал писать, его продолжали публиковать, и он продолжал получать наличные за свои видения Новой Аркадии. И он все еще был членом партии. И состоял в «Ассоциации революционных писателей». Имя его фигурировало в официальных списках советских творцов. Внешне он казался счастливым человеком (к тому же холостяком), обладателем просторной комнаты в одном из домов в хорошем районе Москвы; время от времени он встречался с проститутками (увы, уже не такими молодыми), каковые встречи кончались обычно песнями и слезами, а также обедал в ресторане писателей и поэтов по крайней мере четыре раза в неделю.

А вот внутри, тем не менее, Иванову чего-то недоставало. Он чувствовал, что ему нужно сделать решительный, смелый шаг. Ждал момент, когда гусеница с прощальной улыбкой превратится в бабочку. И тогда появился молодой еврей Анский со своими дурацкими идеями, рассказами о грандиозных сибирских пейзажах и путешествиях в проклятые земли — самый настоящий источник дикого опыта, которым может обладать восемнадцатилетний юноша. Но Иванову тоже было когда-то восемнадцать, однако его опыт даже в самом дальнем приближении не походил на то, о чем рассказывал Анский. Возможно, подумал писатель, это все из-за того, что он — еврей, а я нет. Но вскоре отбросил эту идею. Возможно, это все из-за его невежества, подумал он. И его импульсивного характера. Его презрения к нормам, что правят нашей жизнью — и даже жизнями буржуазии. А потом Иванов задумался о том, как отвратительны оказываются артисты и юные литераторы, когда рассмотришь их поближе. Он подумал о Маяковском, которого знал, с которым даже как-то общался лично (кажется, два раза), о его огромном самомнении, которое, возможно, скрывало отсутствие любви к ближнему, то, что ближний был ему не интересен, о его безмерной жажде славы. А потом он подумал о Лермонтове и Пушкине, об их раздутой славе — словно бы они были звездами кино или оперными примадоннами. О Нижинском. Гурове. Надсоне. Блоке (которого знал лично и находил невыносимым). Сплошной балласт для настоящего искусства, подумал он. Они воображают себя солнцами и сжигают все на своем пути, но они не солнце, а лишь заблудившиеся метеориты, на которые никто, в глубине души, не обращает внимания. Они унижают, но не обжигают. И в финале — что? Они оказываются сами унижены, причем унижены по-настоящему: им дают пинка, их оплевывают, над ними издеваются, их уродуют — вот что такое настоящее унижение, им преподают урок, унижают абсолютно.


Для Иванова настоящий писатель, художник и творец — это всегда человек ответственный и зрелый. Настоящий писатель должен уметь слушать и действовать в нужный момент. Он должен быть умеренно оппозиционным и умеренно образованным. Слишком хорошее образование вызывает зависть и злоречие. Слишком откровенный оппортунизм вызывает подозрения. Настоящий писатель должен быть умеренно спокойным, здравомыслящим человеком. Говорить не слишком много и не провоцировать полемику. Он должен быть умеренно общительным и не заводить себе врагов на пустом месте. В особенности он не должен поднимать голос в чью-то защиту или в осуждение — во всяком случае, пока все остальные этого не сделают. Настоящий писатель должен понимать, что за ним стоит Ассоциация писателей, Профсоюз писателей, Сообщество тружеников литературы, Дом поэта. Что человек делает первым делом, войдя в церковь? — спрашивал себя Ефрем Иванов. Правильно, он снимает шляпу. Пусть даже он не крестится. Хорошо, пусть не крестится. Мы же, в конце концов, люди современных понятий. Но он по крайней мере должен обнажить голову! А вот эти юные литераторы входят в церковь и не снимают шляпу, хоть палкой их колоти — что, к сожалению, в конце концов и происходит. И они не только не снимают шляпу — они смеются, зевают, пускают газы. Некоторые даже аплодируют.


Однако Анский мог предложить многое — столь многое, что Иванов не смог удержаться и все-таки, несмотря на все свои запасы благоразумия, согласился. Договор, похоже, был заключен в комнате писателя-фантаста.

Месяц спустя Анский вступил в партию. Крестными стали Иванов и его старинная любовница Маргарита Афанасьева, биолог, работавшая в одном из московских институтов. В бумагах Анского день этот сравнивается со свадьбой. Событие отметили в писательском ресторане, а потом пошли шататься по московским злачным местам; Афанасьеву пришлось тащить чуть ли не волоком: она пила как лошадь и тем вечером пребывала в опасной близости от алкогольной комы. В одном из шалманов, пока Иванов и двое писателей орали песни о погибшей любви, о взглядах, с которыми уже не встретиться, и о ласковых речах, которые уже не услышишь, Афанасьева вдруг пробудилась и вцепилась своей ручонкой в брюки Анского, прихватив член и яички.

— Ты теперь коммунист, — сказала она, не глядя ему в глаза, взгляд ее был устремлен в какое-то неопределенное место между пупком и шеей, — они у тебя должны стальные быть.

— Серьезно? — удивился Анский.

— Ты со мной шутки-то не шути, — сообщил ему заплетающийся голос Афанасьевой. — Я тебя-то сразу раскусила. С первого взгляда поняла, кто ты такой.

— И кто же я?

— Молокосос-еврейчик, что путает реальность со своими желаниями.

— Реальность, — пробормотал Анский, — иногда бывает чистым желанием.

Афанасьева рассмеялась:

— Как это понимать?

— Не отводя глаз от огня, товарищ, — пробормотал Анский. — Ты вот посмотри, посмотри на некоторых людей.

— На каких? — спросила Афанасьева.

— На больных. Больных туберкулезом, к примеру. Для их врачей они просто умирают — и с этим не поспоришь. Но вот для туберкулезников, особенно некоторыми вечерами, длинными закатами, желание — это действительность и наоборот. Или вот, к примеру, возьмем импотентов.

— Какого вида импотентов? — спросила Афанасьева, не отпуская гениталии Анского.

— Ну этого, сексуального вида, естественно.

— Ах вот оно что! — воскликнула Афанасьева и с горечью хихикнула.

— Импотенты страдают примерно так же, как туберкулезники, и у них все в порядке с желанием. Желанием, которое со временем не только подменяет собой реальность, но даже ее вытесняет.

— А ты как считаешь, — спросила Афанасьева, — мертвые испытывают сексуальное желание?