Последние записи в тетради немногословны. Через несколько месяцев после его появления в деревне умирает отец — словно бы только и ждал сына, чтобы тут же броситься в объятия мира иного. Мать занималась похоронами, и ночью, когда все спали, Анский крадучись пришел на кладбище и долго сидел у могилы, думая о чем-то смутном и неопределенном. Днем он обычно спал в мансарде, укрывшись с головой и в полной темноте. По ночам спускался на первый этаж и читал при свете печки рядом с кроватью спящей матери. В одной из последних записей он упоминает беспорядочность устройства Вселенной и пишет, что только это нестроение объясняет существование человечества. Мы же ноль, ничто. Тем не менее эта мысль кажется ему веселой. За каждым ответом таится вопрос, вспоминает Анский поговорку местных крестьян. За каждым очевидным ответом таится еще более сложный вопрос. Сложность эта, тем не менее, веселит его, и временами мать слышит, как он смеется в мансарде, словно бы ему снова десять лет. Анский размышляет о параллельных вселенных. В то же время гитлеровские войска входят в Польшу и начинается Вторая мировая война. Падение Варшавы, падение Парижа, нападение на Советский Союз. Только вселенские нестроения объясняют наше существование. Однажды ночью Анскому снится, что небо превратилось в громадный океан крови. На последней странице тетради начерчена карта — тайная тропа, ведущая в партизанский лагерь.
Осталось понять, для кого был устроен этот тайник внутри печки. Кто его сделал? И кто там прятался?
После долгих раздумий Райтер решил, что тайник устроил отец Анского. Возможно, он все это сделал до того, как Анский вернулся в деревню. Также вполне возможно, отец устроил тайник после возвращения сына — ведь это было бы вполне логично, ибо только тогда родители Анского узнали, что их сын — враг народа. Но Райтер интуитивно понял, что тайник (который делали долго, своими руками, неспешно) был задуман гораздо раньше возвращения Анского, — и это придавало отцу Анского ауру прорицателя или безумца. Также Райтер пришел к выводу, что тайником никто так и не воспользовался.
Он, естественно, не отметал гипотезы об обязательном визите партийных чиновников, которые наверняка перерыли в избе все в поисках какого-либо следа Анского, и что во время их приходов он прятался в печке, — а что, это вполне возможно, практически точно, так и было. Но истина в том, что там никто не спрятался — даже мать Анского, когда в село прибыл отряд Айнзацгруппы С. Ханс живо представил себе, как мать Анского спасает тетрадь сына, а затем во сне видел, как она выходит и идет вместе с другими евреями Костехино туда, где их ждала немецкая дисциплина, мы, смерть.
Во снах он также видел Анского. Видел, как тот ночью идет по полю, как есть, человек без имени, идет на запад — а потом в него всаживают пули, одну за другой.
Несколько дней Райтер был уверен, что это он стрелял в Анского. По ночам ему снились кошмары, от них он просыпался и плакал. А временами замирал, свернувшись калачиком в постели, и слушал, как на деревню падает снег. Он уже не думал о самоубийстве — считал себя и так мертвым. По утрам первым делом читал тетрадь Анского, открывая ее на случайной странице. Временами подолгу бродил по засыпанному снегом лесу, и доходил до старого совхоза, где украинцы работали под неохотным присмотром двух немцев.
Направляясь за своей порцией еды в главное здание деревни, он чувствовал себя инопланетянином. Там всегда топили печь и две огромные кастрюли с супом пахли на весь первый этаж. Несло капустой и табаком, товарищи Ханса ходили в одних рубашках или вовсе голыми по пояс. Он предпочитал лес, где садился на снег и сидел до тех пор, пока не замерзала жопа. Он предпочитал избу, где разжигал печь и устраивался перед ней, перечитывая тетрадь Анского. Время от времени он поднимал взгляд и всматривался в огонь, словно оттуда некая тень, источающая и страх, и симпатию, поглядывала на него. Тогда по телу его бежала сладкая дрожь. Временами Райтер представлял себе, что живет с Анскими. Видел отца, мать и молодого Анского, который шел по сибирским дорогам, но в конце концов закрывал ладонями лицо. Когда огонь в печке потухал, и только искорки перебегали по пеплу, Ханс с превеликой осторожностью забирался в потайное убежище (теплое и нагретое) и сидел там, подолгу, пока рассветный холод не пробуждал ото сна.
Однажды ночью ему приснилось, что он снова в Крыму. Райтер не помнил, где точно, но это был, без сомнения, Крым. Он стрелял из винтовки среди взмывающих вверх, как гейзеры, клубов дыма. Потом шел и натыкался на убитого солдата Красной армии: тот лежал лицом вниз, все еще сжимая в руке оружие. Ханс наклонился над ним, чтобы перевернуть, и ему стало страшно: а вдруг у трупа лицо Анского. Он часто этого боялся. Взявшись за гимнастерку убитого, все думал: нет, нет, нет, не хочу взваливать на себя еще и это, я хочу, чтобы Анский жил, не хочу, чтобы он умирал, не хочу быть его убийцей, даже если я убил нечаянно, случайно или не сознавая, что делал. И тогда без малейшего удивления, скорее, даже с облегчением, он обнаруживал, что у трупа — его лицо, лицо Райтера. Проснувшись утром, он вновь обрел голос. И первыми его словами были:
— Это не я, какая радость.
Только летом 1942 года командование вспомнило о солдатах, отправленных в Костехино, и Райтера вернули обратно в строй. Дивизия стояла в Крыму. В Керчи. Потом он побывал на берегах кубанских рек и на улицах Краснодара. Объехал весь Кавказ до Буденновска и прошел со своим батальоном калмыцкие степи, и все это время хранил тетрадь Анского под гимнастеркой, между одеждой умалишенного и военной формой. Он глотал пыль, не видя вражеских солдат, зато видел Вилке, Крузе и сержанта Лемке, хотя узнать их было сложно — так они изменились, причем изменились не только их лица, но и голоса: теперь Вилке, к примеру, разговаривал только на диалекте, и его никто, кроме Райтера, не понимал; и у Крузе голос поменялся — он разговаривал так, словно ему давным-давно удалили яички; а сержант Лемке уже не кричал, разве что редко-редко покрикивал, а большей частью обращался к своим людям с каким-то бормотанием, словно бы смертельно устал или словно бы бесконечные марш-броски вгоняли его в дремоту. Так или иначе, но сержанта Лемке тяжело ранили, когда они тщетно пытались прорваться к Туапсе, и на его место назначили сержанта Бублица. Затем наступила осень с ее грязью и ветрами, а когда осень прошла, русские контратаковали.
Дивизия Райтера, которая уже принадлежала не к 11-й армии, а к 17-й, отступила из Элисты к Пролетарской, а затем поднялась к Ростову по берегу реки Маныч. Затем они отступили к западу, до реки Миус, где и закрепились. Пришло лето 1943-го, русские снова атаковали, а дивизия Райтера снова отступила. И с каждым отступлением все меньше людей оставалось в живых. Крузе умер. Сержант Бублиц умер. Фосса, который был храбрецом, поначалу повысили до сержанта, а потом до лейтенанта, и с его гибелью потери удвоились буквально за неделю.
Райтер приноровился смотреть на мертвецов как на участок, выставленный на продажу, или поместье, или загородный дом, а затем обыскивать их карманы на предмет припрятанной еды. Вилке делал то же самое, но, вместо того, чтобы молча шарить по карманам, он еще и напевал: прусские солдаты дрочат, но не самоубиваются. Некоторые сослуживцы окрестили их вампирами. Райтеру было плевать. В минуты отдыха он вытаскивал из-под гимнастерки кусок хлеба и тетрадь Анского и принимался за чтение. Временами Вилке садился рядом и быстро засыпал. Один раз он спросил, не сам ли Райтер исписал эту тетрадь. Райтер посмотрел на него как на идиота — мол, что за глупые вопросы, на них и ответа не найдешь. Вилке снова спросил — ты или не ты тетрадь исписал. Райтеру показалось, что Вилке спит и говорит во сне. Глаза его оставались полуприкрытыми, на лице проступила многодневная щетина, а скулы и челюсть заострились так, что грозили прорвать кожу.
— Это написал один друг, — ответил Райтер.
— Мертвый друг, — сонным голосом уточнил Вилке.
— Более или менее, — согласился Райтер и продолжил чтение.
Райтеру нравилось засыпать под грохот артиллерии. Вилке тоже плохо переносил слишком долгую тишину и, закрывая глаза, что-то напевал. Лейтенант Фосс, напротив, обычно затыкал уши, засыпая, и его бывало трудно разбудить, а ему — вернуться в реальность бодрствования и войны. Временами его приходилось трясти, и тогда он орал, какого черта происходит, и боксировал с темнотой. Но он получал медали, а однажды Райтер и Вилке сопроводили его в штаб-квартиру дивизии, где генерал фон Беренберг лично приколол ему к груди высшую награду, которую мог получить солдат вермахта. День этот выдался счастливым для Фосса, но не для 79-й дивизии, от которой остался к тому времени от силы полк: вечером, когда Райтер и Вилке мирно ели сосиски, сидя у грузовика, русские бросились на их позиции, и поэтому Фоссу и обоим приятелям пришлось немедленно вернуться на передовую. Бой длился недолго — они снова отступили. Теперь от дивизии остался лишь батальон, и бо`льшая часть солдат походила на сумасшедших, сбежавших из психбольницы.
Несколько дней они шли и шли на запад, держа строй повзводно или сбиваясь в случайные группки, которые то собирались, то разбегались.
Райтер шагал в одиночку. Временами над ним пролетали советские эскадрильи, а временами небо, за мгновение до этого ослепительно-голубое, затягивали тучи и неожиданно разражалась многочасовая гроза. С вершины холма он заметил танковую колонну — та тоже двигалась на запад. Танки походили на гробы, оставленные внеземной цивилизацией.
Шел он по ночам. Днем тщательно прятался и читал тетрадь Анского, спал и поглядывал вокруг — на то, что росло или горело. Временами вспоминал водоросли Балтийского моря и улыбался. Отец ни разу ему не написал, и Райтер подозревал, все дело в том, что батюшка не слишком-то силен в грамоте. А вот мать писала. Что она писала? Райтер забыл — то были не слишком длинные письма, но он забыл их начисто, только помнил почерк — крупные, дрожащей рукой выведенные буквы, грамматические ошибки, наготу. Матерям нельзя писать письма, думал он. А вот письма сестры, напротив, прекрасно помнил и, вспоминая, улыбался, лежа ничком в густой тр