2666 — страница 193 из 205

И когда баронесса хотела уже спросить, где он нашел свою семью и при каких обстоятельствах и как, Арчимбольди поднялся с постели и сказал: слушай. И баронесса попыталась услышать, но ничего не услышала, только тишину, полную тишину. И тогда Арчимбольди сказал: об этом и речь, о тишине, слышишь? И баронесса хотела уже возразить, что тишину нельзя услышать, услышать можно только звук, но это показалось ей пустой придиркой, и она ничего не сказала. И Арчимбольди, голый, подошел к окну, открыл его и наполовину высунулся, словно бы хотел броситься в канал, но таких намерений у него не было. И тогда он выпрямился и сказал баронессе подойти и посмотреть. И баронесса, обнаженная, как и он, подошла к окну и увидела, как над Венецией идет снег.


Арчимбольди последний раз появился в своем издательстве, чтобы просмотреть вместе с корректоршей оттиски «Наследия» и добавить где-то сто страниц к собственно рукописи. Тогда он последний раз видел Бубиса, который умрет через несколько лет (правда, успев опубликовать еще четыре романа Арчимбольди), и также последний раз видел баронессу — во всяком случае, в Гамбурге.

В те времена Бубис занимался знаменитыми и зачастую бесполезными дискуссиями, что поддерживали между собой немецкие писатели ФРГ и ГДР, и через издательство дефилировали интеллектуалы, и приходили письма и телеграммы, а по вечерам, для разнообразия, звенели срочные телефонные звонки, которые обычно ни к чему не приводили. Но атмосфера в издательстве царила лихорадочная. Временами тем не менее все останавливалось, корректорша заваривала кофе для себя и Арчимбольди, а также чай для новой девочки, что занималась графическим дизайном книг, ибо издательство в те времена выросло и штат служащих расширился, а иногда за соседним столом появлялся швейцарский корректор, мальчик, про которого никто не знал, с чего и зачем он живет в Гамбурге, и баронесса оставляла свой кабинет, и то же делала ответственная по связям с прессой, а временами и секретарша, и все принимались говорить о чем-нибудь — о новом фильме, который они смотрели, или об актере Дирке Богарде, а затем появлялась администраторша и даже сеньора Марианна Готтлиб появлялась с улыбкой в большом зале, где работали корректоры, и если смех становился слишком громким, там появлялся лично Бубис, со своей чашкой чая в руке, и речь заходила не только о Дирке Богарде, но и о политике и о мошенничестве, на которое способны новые власти Гамбурга, или о некоторых писателях, что не знали, что есть такая штука, как этика, о бесстыжих и закоренелых плагиаторах с истинным лицом, скрытым под маской добряков, а в лице этом мешались страх и ненависть, писателях, готовых узурпировать любую репутацию, лишь бы прославиться в вечности, причем их интересовала любая слава, что вызывало смех корректорш и других служащих издательства и даже смиренную улыбку Бубиса, который лучше, чем кто-либо знал, что вечная слава — это водевильная шутка, которую слышат только первые ряды, а затем они начинали говорить об описках, многие из которых фигурировали в книге, опубликованной в Париже, уже много лет назад, с говорящим названием «Музей ошибок», и о других, найденных Максом Сенгеном, человеком, посвятившим себя этому делу. И, сказано — сделано, корректорши брали книгу (которая была не «Музеем ошибок» и не книгой Сенгена), чье название Арчимбольди не мог увидеть, и начинали читать вслух подборку несравненных перлов:

«Бедная Мария! Каждый раз, когда слышится стук копыт, она думает, что это я». «Герцог Монбазон», Шатобриан.

«Команда корабля, проглоченного пучиной, состояла из двадцати пяти человек, что оставили после себя сотни вдов, обреченных на нищету». «Морские драмы», Гастон Леру.

«С Божией помощью, солнце снова засияет над Польшей». «Потоп», Сенкевич.

«Пойдем! — сказал Петер, ища шляпу, чтобы вытереть слезы». «Лурд», Золя.

«Герцог появился в сопровождении свиты, что следовала впереди». «Письма с моей мельницы», Альфонс Доде.

«С руками, скрещенными на спине, Анри ходил по саду, читая роман своего друга». «Роковой день», Росни.

«Одним глазом он читал, другим писал». «На берегах Рейна», Обак.

«Труп молча ждал вскрытия». «Баловень судьбы», Октав Фейе.

«Вильям не думал, что сердце может служить для чего-нибудь еще, кроме дыхания». «Смерть», Аргибачев.

«Это честное оружие — самый прекрасный день моей жизни». «Честь», Октав Фейе.

«Что-то я начинаю плохо видеть, сказала бедная слепая». «Беатриса», Бальзак.

«Отрубив ему голову, они похоронили его заживо». «Смерть Монтгомери», Генрих Зведан.

«Рука у него была холодная, как рука змеи». Понсон дю Террайль.

Тут не указывалось, из какого произведения взята описка.

Из коллекции Макса Сенгена выделялись следующие перлы, впрочем, без указания автора или произведения:

«Труп с упреком смотрел на окружающих».

«Что может поделать человек, убитый смертельной пулей?»

«В окрестностях города бродили целые стада медведей-одиночек».

«К несчастью, свадьбу отложили на две недели, за время которых невеста сбежала с капитаном и родила восьмерых детей».

«Экскурсии, длившиеся три или четыре дня, случались у них ежедневно».

А затем начинались комментарии. Швейцарец, к примеру, заявил, что фраза из Шатобриана показалась ему неожиданной — такой сексуальный подтекст в ней чувствовался…

— Очень сексуальный, — согласилась баронесса.

— Чего совсем не ждешь от Шатобриана, — заметила корректорша.

— Что ж, намек на лошадей очевиден, — заявил швейцарец.

— Бедная Мария! — в конце концов сказала ответственная за связи с прессой.

Затем они заговорили об Анри из «Рокового дня» Росни, кубистского текста, как сказал Бубис. Или о весьма точном описании нервозности при чтении, как заметила графический дизайнер, ведь Анри не только читал, скрестив руки на спине, но и делал это, гуляя по саду. Что временами очень приятно, заметил швейцарец, который оказался единственным из присутствующих, кто читал на ходу.

— Также возможно, — сказала корректорша, — что этот Анри изобрел нечто, позволявшее ему читать, не держа книгу в руках.

— Но как же он, — удивилась баронесса, — переворачивал страницы?

— Очень просто, — заметил швейцарец. — С помощью соломинки или металлической палочки, что держится во рту и, естественно, является неотъемлемой деталью акта чтения, который в таком случае предполагает поднос-рюкзак. Также нужно иметь в виду, что Анри — а он у нас изобретатель, то есть принадлежит к людям объективного склада, — читает роман друга, а это огромная ответственность, ибо друг захочет узнать, понравился ему роман или нет, и если да, то сильно или нет, а если сильно, то считает ли Анри его роман шедевром или нет, и, если Анри скажет, что да, роман показался ему шедевром, друг захочет узнать, написал ли он лучшее произведение французской словесности или нет, и так до тех пор, пока не кончится терпение бедного Анри, которому, безусловно, есть еще чем заняться, кроме как повесить на грудь дурацкий аппарат и ходить туда-сюда по саду.

— Фраза, так или иначе, — сказала ответственная за связи с прессой, — указывает, что Анри не нравится то, что он читает. Он обеспокоен, боится, что книга друга не взлетит — и таким образом противится признанию очевидного: его друг написал какую-то ерундистику.

— А из чего ты это выводишь? — заинтересовалась корректорша.

— Из формы, в которой нам это показывает Росни. Скрещенные на спине руки: обеспокоенность, сосредоточенность. Читает он стоя и не переставая ходить: сопротивление очевидному, нервозность.

— Но то, что он использует приспособление для чтения, — сказала графический редактор, — здорово помогает выйти из положения.

Затем они заговорили о тексте Доде, который, как сказал Бубис, был не опиской, а шуткой автора, и о «Баловне судьбы» Октава Фейе (Сен-Лу, 1821 — Париж, 1890), очень известного в свое время автора, врага реалистического и натуралистского романа, чьи произведения канули в совершеннейшее забвение, ужаснейшее забвение, более чем заслуженное забвение, и чья описка («труп молча ждал вскрытия») в какой-то мере предсказывает судьбу его книг, сказал швейцарец.

— А не имеет ли отношения этот Фейе к французскому слову «фельетон»? — спросила старушка Марианна Готтлиб. — Помнится, слово это обозначало как литературное приложение к газете, так и собственно роман с продолжением, что в нем публиковался.

— Возможно, это одно и то же, — загадочно проговорил швейцарец.

— А вот слово «подвал» в отношении газеты точно происходит от этого Фейе, который только и делал, что по таким подвалам печатался, — сблефовал Бубис, который на самом деле не был в этом так уж уверен.

— А мне больше всего нравится фраза Обака, — заметила корректорша.

— Этот точно немец, — сказала секретарша.

— Да, фраза хороша: «Одним глазом он читал, другим писал». Замечательно смотрелась бы в биографии Гёте, — заявил швейцарец.

— Ты Гёте не трогай, — окоротила его ответственная за связи с прессой.

— Этот Обак вполне мог быть французом, — сказала корректорша, которая в свое время долго прожила во Франции.

— Или швейцарцем, — предложила баронесса.

— А как вам «его рука была холодна, как рука змеи»? — спросила администраторша.

— А мне Зведан больше нравится: «Ему отрубили голову, а потом похоронили заживо», — сказал швейцарец.

— А тут есть логика, — возразила корректорша. — Сначала ему отрубают голову. Те, кто так делает, обычно думают, что жертва умерла, но надо поскорее избавиться от трупа. Они роют могилу, бросают туда тело, присыпают сверху землей. Но жертва не умерла. Жертву ведь не гильотинировали. Ей отрубили голову, а это может означать, что ей перерезали горло. Предположим, что это мужчина. Ему пытаются перерезать горло. Проливается много крови. Жертва теряет сознание. Убийцы считают, что она умерла. А через некоторое время жертва приходит в себя. Земля остановила кровотечение. А он похоронен заживо. Вот так. Вот и все. Разве не логично?