Однако же павильон, против их ожиданий, оказался вполне уютным: окружали его сосны и розовые кусты, оплетавшие балюстраду, а внутри стояли кресла, словно бы позаимствованные из комфортабельного английского сельского дома, также наличествовали камин, дубовый стол, наполовину пустая этажерка с книгами (в основном на немецком и французском языках, впрочем, попадались и английские издания), офисный стол с компьютером и модемом, турецкий диван, совершенно не гармонировавший с остальной мебелью, санузел с унитазом и раковиной и даже душ с пластиковой занавеской.
— А неплохо они тут живут, — заметил Эспиноса.
Пеллетье же молча подошел к окну и принялся рассматривать открывавшийся за ним пейзаж. У подножия далеких гор он разглядел какой-то город. Видимо, это Монтрё, сказал он сам себе, а может, и деревенька, где они наняли такси. Еще там виднелось озеро — озеро как озеро, без особых примет. Эспиноса подошел к окну и заявил, что те домики вдалеке — точно та деревенька, а не Монтрё. Морини сидел не шевелясь, в своей коляске, сидел и не спускал глаз с двери.
Когда та открылась, он первым увидел его. У Эдвина Джонса были прямые волосы — впрочем, он уже начал лысеть на макушке — и бледная кожа, росту он был невысокого и по-прежнему оставался худым. Под тонким кожаным пиджаком можно было разглядеть серый свитер с высоким воротом. Первым делом Джонс обратил внимание на коляску Морини, которая его приятно удивила: он, видно, не ожидал, что тут может материализоваться подобный предмет. Морини, со своей стороны, не удержался и посмотрел на правую руку художника, точнее, на ее отсутствие; каково же оказалось его удивление, признаться, совсем не приятное, когда он увидел, что из рукава куртки, где должна была зиять пустота, высовывается рука! Да, из пластика, однако сделанная до того искусно, что только терпеливому и заранее осведомленному посетителю стало бы понятно, что это протез.
Следом за Джонсом вошла медсестра, но не та, что привела их сюда, а другая, немного моложе и намного более светловолосая; она присела на один из стульев около окна, вытащила карманную толстенькую книжечку и принялась читать, не обращая вовсе никакого внимания на Джонса и посетителей. Морини представился как филолог из Туринского университета и большой поклонник мистера Джонса, а затем представил своих друзей. Джонс все это время стоял не шевелясь, но протянул руку Эспиносе и Пеллетье, которые осторожно пожали ее, а потом уселся на стул рядом со столом и принялся наблюдать за Морини, словно бы в павильоне никого, кроме них двоих, не было.
Поначалу Джонс предпринял минимальное, едва заметное усилие, чтобы завести беседу. Он спросил, купил ли Морини какое-либо из его произведений. Морини ответил, что нет. А потом добавил, что картины Джонса ему, увы, не по карману. И тут Эспиноса заметил, что книга, которую, не отрываясь, читает медсестра, — антология немецкой литературы XX века. Он пихнул локтем Пеллетье, и тот спросил у медсестры — более, чтобы разбить лед меж ними, нежели из любопытства, — есть ли в этом сборники тексты Бенно фон Арчимбольди. Медсестра сказала, что да, есть. Джонс искоса поглядел на книгу, закрыл глаза и провел ладонью протеза по лицу.
— Это моя книга, — сказал он. — Я дал ей почитать.
— Невероятно, — пробормотал Морини. — Какое совпадение…
— Но я, естественно, ее не читал — не владею немецким.
Тогда Эспиноса спросил, зачем же он тогда купил эту книгу.
— Из-за обложки, — ответил Джонс. — На ней рисунок Ханса Ветте, он хороший художник. Что же до остального, — добавил Джонс, — то речь не о том, чтобы верить или не верить в совпадения. Самый наш мир — одно большое совпадение. У меня был друг, он говорил, что подобный образ мыслей ошибочен. Мой друг говорил, что для того, кто едет в поезде, мир — не случайность, пусть даже поезд проезжал бы через неизвестные путешественнику страны, которые ему больше никогда в жизни не увидеть. Так же не случайность этот мир для того, кто с невероятным трудом в шесть утра поднимается, чтобы идти на работу. У кого нет выбора, тот поднимется и пойдет умножать уже накопленную боль. Боль умножается, говорил мой друг, это факт, и чем сильнее боль, тем меньше случайность.
— Выходит, случайность — она сродни роскоши? — спросил Морини.
В этот момент Эспиноса, который внимательно слушал монолог Джонса, увидел, что Пеллетье стоит рядом с медсестрой, облокотившись на подоконник, а свободной рукой — из учтивости — помогает ей найти страницу с рассказом Арчимбольди. Светловолосая медсестра, сидящая на стуле с книгой на коленях, и Пеллетье, стоящий рядом, — картина эта дышала покоем. В прямоугольнике окна переплетались розы, а за ними зеленели газон и деревья, а вечер уже подплывал тенями между скал, ущелий и одиноких утесов. Тени неприметно расползались по комнате, и появлялись углы, где их прежде не было, на стенах возникали неровной рукой начертанные рисунки и завивались круги, тут же рассеивающиеся безмолвной взрывной волной.
— Случайность — не роскошь. Это другое лицо судьбы и кое-что еще, — сказал Джонс.
— Что же это? — спросил Морини.
— То, что ускользало от зрения моего друга по очень простой и понятой причине. Мой друг (хотя звать его так — слишком смело с моей стороны) верил в человечество и потому верил в порядок, порядок в живописи и порядок слов, ибо живопись ими пишется. Он верил в искупление. Он даже в прогресс, наверное, верил. Случайность же, напротив, — это полная свобода, к которой мы стремимся в силу собственной природы. Случайность не подчиняется законам, а если и подчиняется, то мы этих законов не знаем. Случайность, если вы мне позволите так выразиться, — она как Бог, который открывает себя каждую секунду существования нашей планеты. Бог, непознаваемый, непознаваемо действует в отношении непознаваемых творений. В этом урагане, сминающем все окостенелое, совершается причастие. Причастие случайности, оставляющее следы в мироздании, каковых следов причащаемся мы.
Тогда и только тогда Эспиноса и Пеллетье услышали или прочувствовали неслышимое — вопрос, который тихим голосом задал Морини, наклонившись вперед так, что едва не выпал из инвалидной коляски.
— Зачем вы нанесли себе увечье?
По лицу Морини бежали последние отблески света, пронизывающие парк сумасшедшего дома. Джонс бесстрастно выслушал его. По его виду можно было подумать, что он знал: этот человек в коляске приехал сюда, дабы получить, как ранее все остальные до него, ответ на этот вопрос. Тогда Джонс улыбнулся и задал свой вопрос:
— Вы опубликуете заметки об этой встрече?
— Никоим образом, — ответил Морини.
— Тогда зачем вы меня спрашиваете?
— Я хочу услышать ответ от вас, — прошептал Морини.
Джонс просчитанным — во всяком случае, так показалось Пеллетье — медленным жестом поднял правую руку и поднес ее к лицу застывшего в ожидании Морини.
— Думаете, вы на меня похожи? — спросил Джонс.
— Нет, я же не художник, — ответил Морини.
— Я тоже не художник, — сказал Джонс. — Так что же? Считаете, вы на меня похожи?
Морини повертел головой, и коляска под ним тоже задвигалась. В течение нескольких секунд Джонс наблюдал за ним с улыбкой на тонких бескровных губах.
— А вы как думаете, зачем я это сделал? — спросил он снова.
— Не знаю, честно — не знаю, — проговорил Морини, глядя ему в глаза.
Итальянца и англичанина уже окутал полумрак. Медсестра хотела подняться, чтобы включить свет, но Пеллетье приложил палец к губам и не разрешил ей. Медсестра снова села. На ней были белые ботинки. На Пеллетье и Эспиносе — черные. На Морини — коричневые. На Джоне были белые кроссовки, удобные и для бега на большие расстояния, и для прогулок по мостовым городов. Это было последнее, что увидел Пеллетье, — цвет ботинок, их форма и их неподвижность, а потом ночь погрузила все в холодное альпийское ничто.
— Я скажу, почему я это сделал, — сказал Джонс, и в первый раз за все время жесткое напряжение — плечи расправлены по-военному, спина по стойке смирно — покинуло его тело, и он наклонился, приблизился к Морини и что-то прошептал ему на ухо.
Потом поднялся, подошел к Эспиносе и безупречно пожал ему руку, потом подошел к Пеллетье и проделал то же самое, а потом вышел из павильона, а медсестра покинула комнату вслед за ним.
Включив свет, Эспиноса довел до их сведения — а то вдруг они не поняли, — что Джонс не пожал руку Морини ни в начале, ни в конце встречи. Пеллетье сказал, что он-то как раз заметил. Морини не сказал ничего. А потом пришла та первая медсестра и проводила их к выходу. Пока они шли по парку, она сказала, что такси ждет их у ограды.
Машина отвезла их в Монтрё, где они провели ночь в гостинице «Гельвеция». Все трое чувствовали себя очень усталыми и решили не идти ужинать. Но через пару часов тем не менее Эспиноса позвонил в номер Пеллетье и сказал, что голоден и что собирается пойти прогуляться и заодно посмотреть, может, что-то еще и открыто. Пеллетье сказал, чтобы тот его подождал — пойдем, мол, вместе. Когда они встретились в лобби, Пеллетье спросил, звонил ли он Морини.
— Позвонил, — ответил Эспиноса, — но никто не взял трубку.
Они решили, что итальянец, видимо, уже спит. Тем вечером они вернулись в гостиницу поздно и немного навеселе. Поутру пошли в номер Морини, но не обнаружили его там. Портье сообщил им, что клиент Пьеро Морини закрыл свой счет и покинул гостиницу вчера в полночь (в это время Эспиноса и Пеллетье спокойно ужинали в итальянском ресторане), — так говорит компьютер. В это время он спустился к стойке и попросил вызвать ему такси.
— Он уехал в двенадцать часов ночи? Куда?
Портье по понятным причинам не знал.
Этим утром они обзвонили все больницы Монтрё и окрестностей — Морини туда не поступал. Тогда Пеллетье и Эспиноса сели на поезд до Женевы. Из женевского аэропорта позвонили Морини домой в Турин. Попали на автоответчик, который оба художественно выругали. Потом каждый из них сел на свой самолет.
Едва добравшись до дома, Эспиноса позвонил Пеллетье. Тот уже где-то с час находился у себя дома и сказал: о Морини так ничего и не слышно. Весь день как Эспиноса, так и Пеллетье названивали на номер итальянца и оставляли короткие и с каждым разом все более унылые сообщения на автоответчике. На следующий день они обеспокоились не на шутку и даже подумывали сесть на самолет в Турин и, не найдя Морини, передать это дело в руки правосудия. Однако страх попасть из-за поспешности в дурацкое и смешное положение пересилил, и они никуда не полетели.