Они обедали в дешевом ресторане рядом с рынком, а младший брат Ребекки сторожил тележку, на которой они каждое утро перевозили ковры
и складной стол. Эспиноса спросил Ребекку, нельзя ли оставить тележку без присмотра и пригласить за стол и мальчика, но Ребекка сказала: не волнуйся, все в порядке. Если тележку оставить без присмотра, ее тут же утащат. Из окна ресторана Эспиноса видел мальчика, который сидел на горе ковров, как сторожевая птица, всматривающаяся в горизонт.
— Я ему отнесу что-нибудь поесть, — сказал он. — Что больше всего нравится твоему брату?
— Мороженое, — ответила Ребекка, — но здесь мороженое не подают.
Несколько секунд Эспиноса сидел и взвешивал: идти в соседние заведения на поиски мороженого или нет, — но в конце концов отказался от своего намерения: вдруг он вернется, а девушка исчезнет. Она спросила его, как там все в Испании.
— По-разному, — ответил Эспиноса; он все еще раздумывал, идти или нет за мороженым.
— По-разному с Мексикой? — спросила она.
— Нет, — ответил Эспиноса, — Испания внутри себя вся разная.
Тут ему пришла замечательная мысль отнести мальчику сэндвич.
— Здесь они называются тортас, — сказала Ребекка, — и моему братику нравятся сэндвичи с ветчиной.
«Ни дать ни взять принцесса или супруга посла», — подумал Эспиноса.
И спросил хозяйку, может ли она подать тортас с ветчиной и прохладительный напиток. Хозяйка спросила, с чем он желает тортас.
— Скажи, что со всем, чем можно, — сказала Ребекка.
— Со всем, чем можно, — попросил Эспиноса.
Потом он вышел на улицу с сэндвичем и напитком и протянул их мальчику, который по-прежнему сидел на вершине горы из ковров. Поначалу тот стал отказываться — не хочу, мол, есть. Но Эспиноса увидел, как на углу улицы трое мальчишек, по виду постарше, смотрели на них и хихикали.
— Если не хочешь есть, возьми напиток и спрячь тортас, — сказал он. — Или отдай собакам.
Когда он вернулся к Ребекке, то сразу почувствовал себя хорошо. На самом деле не просто хорошо, а замечательно.
— Так нельзя, — сказал он. — Это нехорошо, в следующий раз пообедаем все втроем.
Ребекка посмотрела ему в глаза, и вилка зависла в ее руке, а потом улыбнулась одним уголком рта и поднесла еду к губам.
В гостинице, растянувшись на лежаке рядом с пустым бассейном, лежал Пеллетье. Он читал книгу, и, даже не глядя на название, Эспиноса знал какую: то был не «Святой Фома» и не «Слепая», а другая книга Арчимбольди. Подсев к Пеллетье, он присмотрелся: то была «Летея», роман не столь удачный, как остальные книги немца, хотя, судя по лицу Пеллетье, чтение было плодотворным и ему очень нравилось. Завалившись на соседний лежак, Эспиноса спросил, чем приятель занимался в течение этого дня.
— Читал, — ответил Пеллетье, и в свою очередь задал тот же вопрос.
— Да так, ходил туда-сюда, — сказал Эспиноса.
Той ночью, когда они вместе ужинали в ресторане гостиницы, Эспиноса рассказал, что прикупил сувениров и даже кое-что приобрел для него. Пеллетье обрадовался и спросил, что за сувенир он ему купил.
— Индейский ковер, — сказал Эспиноса.
«Уже в Лондоне после тяжелого перелета, — писала Нортон, — я снова начала думать о Джимми Кроуфорде, или, пожалуй, я начала думать о нем, еще пока ждала посадки на рейс Нью-Йорк — Лондон; так или иначе, но Джимми Кроуфорд и мой голос восьмилетней девочки уже были со мной, когда я вытащила ключи от квартиры, включила свет и бросила чемоданы в прихожей. Потом пошла на кухню и приготовила себе чай. Затем приняла душ и легла в постель. На всякий случай приняла снотворное — а вдруг не усну сама? Помню, как пролистала какой-то журнал, помню, что думала о вас, как вы там бродите по этому жуткому городу, помню, что думала о гостинице. В моей комнате — два очень странных зеркала, и в последнее время я их побаивалась. Когда поняла, что засыпаю, сил хватило лишь на то, чтобы протянуть руку и выключить свет.
Мне ничего не приснилось. Проснувшись, я не поняла, где нахожусь, но ощущение это продлилось всего несколько секунд, а потом я прислушалась и узнала характерные шумы, доносившиеся с моей улицы. Все прошло, подумала я. Чувствую себя отдохнувшей, я у себя дома, и у меня полно дел. Когда села в постели, тем не менее я тут же разрыдалась как сумасшедшая, безо всяких видимых причин. И так прошел весь день. Иногда мне казалось, что не надо было уезжать из Санта-Тереса, надо было остаться с вами до конца. И несколько раз мне хотелось бросить все, помчаться в аэропорт и сесть на первый же рейс в Мексику. За этими желаниями пришли и более деструктивные: поджечь квартиру, перерезать вены, никогда больше не возвращаться в университет и жить дальше как бездомная.
Но бездомные женщины, по крайней мере в Англии, зачастую подвергаются оскорблениям — я это прочитала в репортаже в одном журнале, чье название забыла. В Англии бездомные часто подвергаются групповым изнасилованиям, их бьют — не удивительно, что некоторых находят мертвыми у дверей больниц. Причем это все проделывают не полицейские и не неонацистская шелупонь, как я думала в восемнадцать лет, это делают другие бездомные, что придает ситуации дополнительную горечь. Не зная, что делать и как быть, я вышла прогуляться — проветриться и позвонить какой-нибудь подруге, чтобы вместе поужинать. Не знаю как, но оказалась напротив арт-галереи, где шла ретроспектива Эдвина Джонса, художника, который отрезал себе правую руку, чтобы выставить ее в автопортрете».
В следующую их встречу Эспиноса добился, чтобы девушка позволила проводить себя до дома. Тележку они сдали под присмотр толстой женщины в старом рабочем фартуке — Эспиноса заплатил крошечную сумму, и ее поставили в задней комнате ресторана, где они в прошлый раз обедали, между ящиков с пустыми бутылками и жестяных банок с чили и мясом. Потом они запихали ковры и пончо на заднее сиденье автомобиля, и все трое устроились на передних. Мальчик был счастлив, и Эспиноса сказал: «Сам решай, куда мы пойдем сегодня обедать». Так они оказались в «Макдональдсе» в центре города.
Дом девушки находился в западных районах города, там, где, как писали газеты, и совершались те преступления, но улица и район, где жила Ребекка, показались ему обычным бедным районом и бедной улицей, без всяких тайных ужасов. Машину Эспиноса запарковал прямо перед домом. У входа был крохотный садик с тремя кадками из тростника и проволоки, там густо топорщились цветы и зелень. Ребекка велела братику сторожить машину. Дом был деревянным, и доски под ногами скрипели так, словно под ними находился водосток или тайная комната.
Мать девушки, против ожиданий Эспиносы, любезно поприветствовала его и предложила ему прохладительный напиток. Потом сама представила остальных своих детей. У Ребекки было два брата и три сестры — впрочем, старшая уже не жила с ними, поскольку вышла замуж. Одна из сестер походила как две капли воды на Ребекку, только помоложе. Звали ее Кристина, и все в один голос говорили, что она в семье самая смышленая. Эспиноса пробыл в доме столько, сколько диктовала вежливость, а потом предложил Ребекке пойти прогуляться. Выйдя, они увидели, что мальчишка сидит на крыше машины. Он читал комикс и что-то посасывал — видимо, карамельку. А когда они вернулись с прогулки, мальчик сидел там же, правда, уже ничего не читал и от карамельки ничего не осталось.
Вернувшись в гостиницу, Эспиноса застал Пеллетье за чтением — это снова был «Святой Фома». Эспиноса уселся рядом, и Пеллетье поднял глаза от книги и сказал, что есть вещи, которые он не понимает и никогда не поймет. Эспиноса расхохотался и ничего не ответил.
— Приходил Амальфитано, — сказал Пеллетье.
Судя по всему, у чилийца действительно было плохо с нервами. Пеллетье пригласил его поплавать в ним в бассейне. Плавок у преподавателя не было, но администратор выдал ему какие-то. Все шло хорошо. Но когда Амальфитано залез в воду, то вдруг оцепенел, словно дьявола увидел, и начал тонуть. Прежде чем он скрылся под водой, Пеллетье припомнил — он закрыл рот обеими руками. В любом случае, он не предпринял никаких попыток всплыть. К счастью, Пеллетье был рядом и мгновенно нырнул и вытащил приятеля на поверхность. Потом они выпили виски, и Амальфитано сказал, что давно не плавал.
— Мы говорили об Арчимбольди, — сказал Пеллетье.
Потом Амальфитано оделся, вернул администратору плавки и ушел.
— А ты что делал? — спросил Эспиноса.
— Принял душ, оделся, спустился пообедать и продолжил читать.
«На мгновение, — писала Нортон, — я почувствовала себя как бездомная, у которой перед глазами вспыхнули огни театра. Я была не в лучшем состоянии, чтобы идти на выставку, но имя Эдвина Джонса притягивало меня как магнит. Я подошла к двери — она была стеклянная — и увидела внутри много людей и официантов в белом, те с трудом лавировали между публикой с подносами, нагруженными бокалами с шампанским и красным вином. Я решила подождать и перешла на другую сторону улицы. Постепенно галерея опустела, и я подумала: уже можно войти и посмотреть хотя бы часть экспозиции.
Но, открыв стеклянную дверь, я вдруг замерла с ощущением, что все случившееся, начиная с этого мгновения, определит всю мою дальнейшую жизнь. Я остановилась перед пейзажем — он запечатлел Сюррей — это был первый этап творчества Джонса, и картина показалась мне грустной, но также мягкой, глубокой и возвышенной — только английские пейзажи, написанные англичанами, могут быть такими. Вдруг я решила, что, увидев эту картину, посмотрела достаточно и уже приготовилась уходить, но тут ко мне подошел официант — пожалуй, последний из официантов из компании кейтеринга, которые обслужи-
вали прием, — подошел ко мне с одиноким бокалом вина на подносе — бокалом, который принес специально для меня. Он ничего не сказал.
Только предложил бокал, и я улыбнулась и взяла его. И тут я увидела постер выставки — он висел с другой стороны зала — постер с той самой картиной с отрубленной рукой в центре, шедевром Джонса, а под ней — белые цифры: дата рождения и дата смерти.