2666 — страница 48 из 205


День, несмотря на все, прошел отлично. Роса и Рафаэль искупались в бассейне, родители смотрели на них, сидя за своим столиком, а потом дети к ним присоединились. Потом вся компания купила что-то попить и пошла гулять по окрестностям ресторанчика. В некоторых местах гора оползала, в глубине и в потревоженных стенах домов просматривались большие раны, из которых высовывались камни других цветов — а может, просто убегавшее к западу солнце расцветило их непривычными красками: темные осадочные и андезитные породы, скованные песчаниками, острые туфовые скалы и огромные наплывы базальта. Время от времени появлялся уцепившийся за скалу сонорский кактус. А вдалеке высились еще горы, рассеченные крохотными долинками, и еще горы, а дальше их вершины тонули в дымке, укутывались в туманы среди обширного кладбища облаков, а за ними уже раскинулись Чиуауа, и Нью-Мексико, и Техас. Завороженные видами, все четверо сидели на камнях и молча ели. Роса и Рафаэль заговорили только для того, чтобы поменяться сэндвичами. Сеньора Перес, похоже, погрузилась в какие-то свои размышления. Амальфитано же пейзаж не радовал, а утомлял и нагонял тучи на сердце — такой пейзаж, думал он, подходил только молодежи или придурочным старикам, или старикам бесчувственным, или старикам-злыдням, что всегда готовы наказать себя и других каким-нибудь невыполнимым заданием, и так до последнего своего вздоха.


Той ночью Амальфитано долго не мог уснуть. Дома он первым делом прошел в сад за домом — висит ли на месте книга Дьесте. По дороге назад сеньора Перес попыталась быть учтивой и завела разговор, который, по идее, должен был заинтересовать всех четверых, но сын ее задремал, как только они поехали, а вскоре прикорнула, прислонившись лицом к стеклу, Роса. Амальфитано немедленно последовал примеру дочери. Снился ему женский голос — но не сеньоры Перес, а какой-то француженки, которая говорила про знаки и числа и еще что-то непонятное для Амальфитано — про какую-то «раздерганную историю» или «разобранную и вновь собранную историю», причем понятно же всем: история, которую пересобрали, — это же будет совсем другая история — комментарий на полях, здравое примечание, раскат хохота, который все длится и длится и перепрыгивает с андезитов на риолиты, а с них на туф, и из этого собрания доисторических пород возникает что-то вроде ртути, латиноамериканское зеркало, говорил голос, грустное латиноамериканское зеркало богатства, нищеты и постоянных бесполезных метаморфоз, зеркало, что умеет плавать под парусами боли. А потом у Амальфитано переключился сон: он уже не слышал никакого голоса — наверное, потому, что крепко уснул, — и снилось ему, что он подходит к женщине, женщине, состоящей только из пары ног, и стоит она в конце темного коридора, а потом услышал, как кто-то смеется над его храпом — сын сеньоры Перес, конечно, — и подумал — так лучше. Когда они уже въезжали в Санта-Тереса по восточному шоссе — дорогу в эти часы заполняли раздолбанные грузовики и маломощные фургоны, возвращавшиеся с местного рынка или из некоторых городов Аризоны, — он проснулся. Оказалось, что уснул с открытым ртом — даже на ворот рубашки слюни натекли. Так лучше, лучше, намного лучше. Бросив на сеньору Перес довольный взгляд, он обнаружил, что та немного загрустила. Пока дети не видели, она легко поглаживала ногу Амальфитано, а тот крутил головой, разглядывая лоток с такос, рядом с которым стояла пара полицейских и пила пиво, и они разговаривали и всматривались, похлопывая по кобурам на бедре, в черно-красные сумерки, похожие на кастрюлю с густым чили, чья кипящая подлива медленно угасала на западе. Когда Амальфитано и Роса приехали, солнце совсем село, но тень от книги Дьесте, висевшей на сушилке, падала четкая, устойчивая, более рациональная, подумал Амальфитано, чем все, что он видел за пределами Санта-Тереса и в самом городе: образы, которые не приткнешь, образы, в которых содержалась вся сиротская печаль мира, — фрагменты, фрагменты…


Ночью он со страхом ждал голос. Амальфитано попытался подготовиться к занятиям, но вскоре обнаружил, что готовиться к теме, которую знаешь досконально, совершенно бесполезно. Подумал: а что, если нарисовать на белой бумаге то, что стояло перед ним? А если снова нарисуются эти простейшие геометрические фигуры? В результате он нарисовал лицо, которое потом стер, а потом и вовсе погрузился в воспоминания об этом исчерканном лице. Припомнил (словно бы вскользь, как припоминают молнию) Раймунда Луллия и его волшебную машину. Волшебную — но бесполезную. Снова кинув взгляд на белый лист, он обнаружил, что написал в три вертикальных ряда следующие имена:


Пико дела Мирандола Гоббс Боэций

Гуссерль Локк Александр Гальский

Ойген Финк Эрих Бехер Маркс

Мерло-Понти Витгенштейн Лихтенберг

Беда Достопочтенный Луллий Де Сад

Святой Бонавентура Гегель Кондорсе

Иоанн Филопон Паскаль Фурье

Святой Августин Канетти Лакан

Шопенгауэр Фрейд Лессинг

Некоторое время Амальфитано читал и перечитывал имена, по горизонтали и по вертикали, от центра к полям, снизу вверх, с пропусками и как Бог на душу положит, а потом рассмеялся и подумал: все это трюизм, то есть высказывание, утверждающее что-то всем очевидное и потому бесполезное. Затем выпил стакан воды из-под крана, воды с Сонорских гор, и, ожидая, пока жидкость стечет вниз по горлу, вдруг перестал дрожать — а та дрожь была незаметной, точнее, только он ее чувствовал, — и принялся размышлять о водоносных слоях Сьерра-Мадре, которые там, в бесконечной ночи, поставляли воду городу, и также он подумал о водоносах, что поднимались из своих убежищ совсем рядом с Санта-Тереса, и о воде, которая покрывала зубы тонкой охряной пленкой. Допив, он посмотрел в окно и увидел удлиненную, как гроб, тень, которую подвешенная книга Дьесте отбрасывала на землю.


Однако голос вернулся и на этот раз просил, умолял его вести себя как мужчина, а не как пидорас. Пидорас? Да, пидорас, петушок, пидорок, сообщил голос. Го-мо-сек-су-а-лист, сказал голос. И тут же поинтересовался: а ты, случаем, не из этих? Каких? — испуганно переспросил Амальфитано. Го-мо-сек-су-а-листов, ответил голос. Но не успел Амальфитано ответить, как голос тут же поспешил уточнить, что он, конечно, сказал это в переносном смысле, что ничего не имеет против пидоров и пидорасов, даже наоборот, некоторыми поэтами из тех, что признали в себе эти наклонности, он безгранично восхищается, не говоря уже о некоторых художниках и некоторых чиновниках. Некоторых чиновниках? — переспросил Амальфитано. Да, да, да, сказал голос, очень молодых, мало поживших чиновниках. Людях, что изошли невольными слезами над официальными документами. Павших от своей же руки. Затем голос замолчал, а Амальфитано притих в своем кабинете. Прошло время, четверть часа, а может, и целый день, и голос сказал: предположим, я твой дед, отец твоего отца, и предположим, что в связи с этим у меня есть право задать вопрос личного характера. Ты можешь ответить мне, если желаешь, или не ответить, но я могу спросить тебя. Мой дед? — переспросил Амальфитано. Ну да, твой дедушка, дедулечка, сказал голос. Так вот, вопрос: ты пидор? Побежишь прочь из этой комнаты? Ты го-мо-сек-суа-лист? Побежишь будить дочку? Нет, решительно сказал Амальфитано. Я слушаю. Говори, что должен сказать.


И голос произнес: так ты — да? Пидор, да? И Амальфитано твердо ответил, что нет, да еще и головой отрицательно помотал. Не выбегу из комнаты. Моя спина и подошвы ботинок никогда не будут последним, что ты увидишь — если ты, конечно, можешь видеть. И голос ответил: видеть, видеть в полном смысле этого слова, я, честно говоря, не могу. Или могу, но не очень. Я и так тут сижу, хренью всякой занимаюсь, а ты — видеть. Где — тут? — удивился Амальфитано. В твоем доме, где же еще, сказал голос. Это мой дом! — взвился Амальфитано. Да, я понимаю, не нервничай так. Я и не нервничаю, сказал Амальфитано, я же у себя дома. И подумал: а чего это он просит меня не нервничать? И голос сказал: думаю, это станет началом большой и крепкой дружбы. Но для этого нужно расслабиться и не нервничать, ибо только спокойствие не способно предать нас. И Амальфитано спросил: а что, все остальное нас предает? А голос сказал: да, действительно, да, это трудно признать, точнее, тяжело это признавать в разговоре с тобой, но это абсолютненькая истинка. Предает ли нас этика? Чувство долга предает нас? Честность? Любопытство? Предает ли нас любовь? Смелость? Предает ли нас искусство? Да, сказал голос, всё и вся нас предает, или предает тебя, и хотя это другой случай, но в данном положении — то же самое, всё и вся, и только спокойствие нас не предает, хотя, позволю себе отметить, и в этом случае нет никаких гарантий. Нет, ответил Амальфитано, смелость — она никогда не предает. И любовь к детям — тоже нет. Ах нет? — заметил голос. Нет, уперся Амальфитано, чувствуя, как на него нисходит спокойствие.


И потом, шепотом, как и все то, что сказал перед этим, он спросил: а спокойствие — это, случайно, не антоним безумию? А голос ответил: нет, ни в коем случае, просто ты боишься сойти с ума, но не волнуйся, ты не сходишь с ума — ты просто беседуешь в непринужденной обстановке. Значит, я не схожу с ума, сказал Амальфитано. Нет, абсолютно точно — нет, сообщил голос. Значит, ты мой дедушка? Папусик, поправил голос. Значит, все нас предает, даже любопытство, честность и любовь. Да, сказал голос, но утешься — тут можно всласть поразвлечься.


Нет дружбы, сказал голос, нет любви, этики, лирической поэзии — это все бульканье или соловьиные трели эгоистов, щебет жуликов, журчание предателей, шипение карьеристов, бормотание пидорасов. А что ты имеешь, прошептал Амальфитано, против гомосексуалов? Ничего, сказал голос. Я же в переносном смысле выражаюсь. Мы в Санта-Тереса? — спросил голос. Этот город — часть, причем выдающаяся часть, штата Сонора? Да, подтвердил Амальфитано. Ну так кругом посмотри, да? Одно дело быть карьеристом, ну, это я просто для примера сказал, — проговорил Амальфитано, медленно, как при замедленной съемке, дергая себя за волосы, — а другое — быть пидорасом. Ну в переносном же смысле, настаивал голос. Я так говорю, чтоб понятней было. Говорю, словно бы я стою — а ты стоишь за моей спиной — в студии художника-го-мо-сек-су-а-листа. Я говорю из мастерской, где хаос — всего лишь маска, легкий смрад анестезии. Я говорю из мастерской, где погашен свет и где нерв воли отделяется от остального тела, как язык змеи отделяется от тела и ползет, сам собою искалеченный, среди мусора. Я говорю оттуда, где жизнь исполнена простоты. Ты ведь философию преподаешь? — спросил голос. Витгенштейна проходите? Спрашивал ты себя, рука ли твоя рука? Спрашивал, признался Амальфитано. Но сейчас у тебя более важные вопросы назрели, правильно? — заметил голос. Нет, ответил Амальфитано. Например, почему бы тебе не поехать в питомник и не накупить семян, растений и даже деревце, чтобы посадить посреди сада за домом? — спросил голос. Да, ответил Амальфитано. Я думал о моем возможном и актуальном саде и о растениях, которые нужно купить, и об инструменте, который понадобится для посадки. А также ты думал о своей дочери, сообщил голос, и об убийствах, которые ежедневно происходят в этом городе, и о сраных облаках Бодлера (прошу пардону), но ты ни разу всерьез не задумался над тем, рука ли твоя рука. Неправда, обиделся Амальфитано, я думал, много раз думал об этом. Если б ты действительно об этом думал, строго сказал голос, все бы по-другому обернулось. И на Амальфитано вновь снизошла тишина, и он почувство